15 ноября 1951 г.
Так я впервые услышал о мальчике, с которым дружил довольно долго для того времени. Весь пятый класс. И впервые в жизни попал в круг людей, совсем не похожий на наш. Но об этом я, если удастся, расскажу в свое время. Пора собираться из Туапсе в Майкоп и жалко. Что еще я помню? Наша гостиница была где-то высоко — написал я. Не очень высоко, как я теперь припоминаю. Просто не на самом берегу моря. Надо было пройти мимо навеса над летним рестораном, мимо кегельбана, и вот уже за площадкой — море. Вот мы лежим на камнях, на мелких туапсинских, отшлифованных морем камнях. Меня беспокоит по причинам сложным, что Жоржик лежит на солнце на животе. Не двигаясь. В чужой, более здоровой обстановке, не оставаясь с самим собой, я был спокойней, навязчивые представления известного характера оставили меня почти. Но сейчас мне кажется, вдруг, без всяких как будто бы оснований, что в упорном, настойчивом нежелании Жоржика переменить положение есть нечто греховное. И это почему-то ужасает меня. Но я утешаю себя тем, что мне это кажется. Василий Соломонович не с нами. Он сидит в кофейне под навесом, выходящим на берег, совсем близко от нас. Когда после купанья приходим мы в кофейню, Василий Соломонович говорит Жоржику мягко, но значительно: «Нельзя так долго лежать на солнце в одном положении. Это вредно». Жоржик краснеет неожиданно, а я догадываюсь, что и отец был недоволен, почувствовал что-то неладное в этом лежании на животе. Трудно, трудно расти. В кегельбане мы часто слышали хохот, звонкий и заразительный. Смеялся гимназист постарше нас, живущий в нашей гостинице. Мы познакомились с ним и с его братом, мальчиком лет пятнадцати. Старшим братом. Из разговоров старших я узнал, что родители не отдавали старшего брата в гимназию, чтобы он не испортился. Мальчик ходил в пиджаке и шляпе и казался простым и славным. Я проникся, в своей греховности, крайним уважением к нему.
16 ноября 1951 г.
Мы познакомились с мальчиками и поехали кататься на лодке. К моему удивлению, мальчик в штатском сделал странное движение, показавшееся мне непристойным. Он, приподнявшись над скамейкой, показал на свой зад и покрутил головой. Заметив мое недоумение, даже ужас на моем лице, он поспешил высказаться яснее. Лодку отлакировали для красоты внутри. И мальчик прилипал к скамейке. Я раскаялся, и мы стали дружески болтать. И я почувствовал удовольствие от того, что столь необычно воспитанный мальчик, да еще старший, не гордится передо мной, а болтает, как с равным. Ну вот и все. Пора выезжать. Не помню, писал ли я об очень примечательной туапсинской личности? В городе был единственный мороженщик — не то грек, не то армянин, прирожденный комик. Маленький, коротконогий, он возил свою тачку по крутым туапсинским улицам почти бегом. И при этом кричал, вернее, пел блеющим голосом: «Мо-о-рожни! Ме-ериканский товар! Ме-е-ериканский товар! Апельсинное заграничное морожени». Мы, заслышав его голос, бежали бегом, слушали его с восторгом. Он кричал, не улыбаясь. С увлечением. Заслушивался сам себя. Что еще? Магазин, в котором мы покупали масло, колбасу, сыр, словом, гастрономический магазин принадлежал туапсинским кооператорам, в те дни новость и редкость. Был он просторен и чист, не в пример бакалейным лавочкам. Продавцы — в белых фартуках. Своей колбасной фабрики у города не было, не было и сыроварен. Подбор товара зависел от привоза. Если в бурные дни пароход запаздывал, то и полки в магазине пустели. Пора, пора, все-все рассказано. И вот в первых числах сентября отправились мы в обратный путь. На этот раз был нанят фаэтон с тройкой коней, и вот на рассвете выехали мы из Туапсе. Лето все не хотело уходить. Мы увидели с поворота шоссе в последний раз в этом году синее за зелеными деревьями, сверкающее под солнцем море, и началась дорога домой.