Выбрать главу

15 января 1952 г.

Он крикнул нечто лихое, рассчитывающее рассмешить весь класс. И в самом деле некоторые растерянно, автоматически рассмеялись. Но на перемене многие осуждали его. И весь он был такой. О женщинах говорил с презрением, с хохотом рассказывал о своих любовницах, которых имел, несмотря на возраст, достаточно. Когда один из одноклассников наших отравился и умер, Колька Дмитриев, придя в мертвецкую, дернул мертвеца за нос и крикнул: «Вставай, Макар!» И об этом говорили мы с ужасом и непониманием. Однажды, когда уже студентами в Москве собрались мы компанией, пришел и Дмитриев. И все пошло кувырком. Мы не ссорились. Не расходились. Но Жоржик сказал угрюмо, кивнув в сторону Дмитриева, что вокруг него всегда образуется атмосфера публичного дома. Он отстал от нас тоже, кажется, в пятом классе. Нашими интересами он не жил, за гимназистками не ухаживал, но был заметен именно этим своим ухарством, и в будние дни, и на вечерах школьных. Бесстыдством, ухарством, «раздребезженностью», по бунинскому выражению. Последний в этом ряду, крайний, стоит, опершись рукою на бедро, Морозов Иван Павлович, или Морозов-дыня, так назывался он в отличие от Морозова Ивана Терентьевича, первого нашего ученика. Иван Павлович носил длинные, желтые волосы, отчего голова его, если смотреть с затылка, и в самом деле напоминала дыню. Его единственного звали в классе по имени-отчеству слегка насмешливо, но еще и потому, что он так поставил себя. Ко всем он обращался несколько высокопарно и важно. Но, помнится, скоро мы заметили, что он человек с юмором, что в классе весьма почиталось. Он дошел с нами от пятого класса и до конца. И в дальнейшем мы заметили, что он порядочно читает. Думает. Но свою высокопарную манеру говорить он так до конца и сохранил.

16 января 1952 г.

Перехожу к сидящим в первом ряду. Как раз над большой головой Копанева фуражка, а под ней узкое, худое, длинноносое лицо ближайшего в те дни друга моего — Сашки Агаркова. Я вдруг вспомнил, что это была, вероятно, единственная мажорная дружба в те годы. Сашка имел голову трезвую. Мы с ним никогда не говорили о прочитанном. Мне и в голову не приходило показать ему свои стихи. В комнате его на чистеньком, узком столе стояла лейденская банка, спиртовка, пробирка, он вечно занимался какими-то химическими опытами. И эта трезвость была у него органична. Однажды весной в ясный день мы шли мимо городской управы. Деревья против этого белого низкого просторного здания распустились и показались мне очень красивыми, о чем и сказал я Сашке. Он приостановился и сказал мне: «Вот никак не могу понять, ломаешься ты или деревья и в самом деле кажутся красивыми?» Я удивился, что этого можно не заметить. И подумав, даже обрадовался, что у меня есть какое-то преимущество. Впрочем, иногда он бывал и чуток. Однажды мы сидели на той стороне Белой, левее моста. Против нас за рекой стояло безоконное кирпичное здание какой-то водокачки. И я сказал, что домишко этот очень некрасив. В самой глубине души, там, где скрывались все мои тайны или игры, я все считал живым, и сейчас в сумерках мне показалось, что домик огорчился, а может быть, и рассердился, услышав мои слова. И я поспешил добавить: «А впрочем, ничего домишко». И Сашка, к моему удивлению, вдруг засмеялся и сказал: «Ну и суеверная же ты сволочь!» Надо пояснить, что сволочь в нашем школьном обиходе ругательством не считалась. Взглянув на эту карточку, Володя Тутурин заявил, что Сашка Агарков улыбается той своей улыбкой, которую он, Володя, терпеть не может. Будто он смеется над всем светом.