27 февраля 1952 г.
Он и в Красной Поляне пользовался относительной свободой. Убегал и самостоятельно играл в пределах, на которые хватало маминого голоса. На призывы ее он появлялся то из-за кустов возле Бешенки, то из хозяйского двора, взъерошенный, худенький, независимый. Однажды на наших глазах он стал дразнить крупного и сурового козла, шагающего среди стада коз. Несмотря на мамины приказания: «Валя, домой», он схватил козла за рога. Тот взвился на дыбы и ударил бы Валю рогами, если бы он не увернулся с хохотом. К моему огорчению, ему за это не влетело. Не влетело ему и когда он пропал. Он не явился на мамины призывы. Мы вышли его искать. Дети сообщили, что Валя прицепился к проезжавшим мимо нас возам с бревнами. Мы отправились по следам этих возов. Уже за городом, по дороге к эстонским селениям нашли мы его. Мы увидели, как шагает он к нам навстречу по дороге — взъерошенный, худенький, независимый. И на этот раз ему не влетело, что я воспринял как горькую несправедливость, я ненавидел его. Между нами была пропасть — ему исполнилось уже восемь лет, а мне четырнадцать, — но ненавидел я его как сверстника. Где-то в глубине души таилась привязанность к брату. Я чувствую это сейчас. Чувствовал это и тогда, когда брат был болен. Но я не мог в те дни выносить его. В нашей неладной семье мои отношения с Валей еще прибавляли напряженности и беспокойства. Но думаю, для Вали, может быть, небесполезна была эта моя ненависть. Его не коснулась изнеживающая, райская атмосфера, в которой я рос первые годы. Не пережил он и изгнания из рая и связанного с этим изгнанием чувства вины, которой не можешь понять.
28 февраля 1952 г.
Итак, мое второе пребывание в Красной Поляне приходило к концу. Как всегда в те годы, я начинал страстно рваться прочь из того места, где мы жили больше месяца. Я уже говорил, что нервы мои пришли в напряженное состояние. Я все ссорился с мамой, а каждый более или менее серьезный разговор с отцом кончался слезами. И мне хотелось прочь, прочь от этих ежедневных ссор, от непременных утренних дождей с туманами, от Шеллера-Михайлова, от однообразных дней, от вечных мыслей о женщинах. Теперь мне все казалось, что найдется же наконец еще одна какая-нибудь женщина, столь же решительная, как сочинская. Бездеятельность моя все утверждалась! Наконец, к величайшей радости моей, день отъезда был назначен. Остановка была только за деньгами, которые должны были перевести из Майкопа. Пришли они в последний момент, уже к вечеру. Я пришел на почту, и мне дали повестку. Адресованы они были Льву Борисовичу, а по паспорту отец числился Васильевичем, по крестному отцу (Когда он принял православие, перед женитьбой, ему не удалось найти крестного по имени Борис.) Золотухин, местный житель, подтвердил, что деньги адресованы именно папе. И деньги были получены. И знакомый суровый грек заехал за нами. Я, радостный, взобрался на козлы. Крикнул соседям, лихому старику с сыном: «До свидания, мы уезжаем» — и получил в ответ надменные, недоумевающие взгляды. И мы двинулись в путь. Мама и Валя проводили нас до шоссе. Я оглянулся. Они стояли и глядели нам вслед. Мама задумчиво, Валя внимательно — худенький, маленький и на этот раз — смирный. И что-то кольнуло меня в сердце. Но дорога скоро захватила меня. Как мы ехали — не помню.