Выбрать главу

8 сентября 1950 г.

Правдивость моих записей, возможно, делает их неверными поневоле. Я, перечитывая, перестаю чувствовать, что мир, окружавший меня в те годы, был волшебен. Не холодно ли описал я белый, блестящий серебром конфет магазинчик справа от входа в городской сад? Ведь я его вижу во сне, чувствую его особенную прелесть до сих пор. В те дни у меня не хватало слов, чтобы уяснить самому себе, чем он меня прельщал, а сейчас я говорю другим языком. Как передать очарование шоколадной бомбы с подарком внутри, который стучал о стенки, если ее потрясти? Обычно это было жестяное колечко, оловянная лошадка или солдатик. Бомбу разламывали. Кусочки шоколада не плоские, — как в шоколадной плитке, — имели благодаря гнутой форме своей особый вкус. Все квартиры обладали своим запахом — не худым и не хорошим, но присущим данной семье. У Островских, едва войдешь, пахло так, а у Соловьевых иначе. Темнота была страшна. Пройти через темный зал в доме Родичева можно было только бегом, зажмурившись изо всех сил. Чего я боялся? Отчетливо помню, что только темноты, именно темноты, и больше ничего. Населилась она значительно позже. Не верил в смерть близких или свою. Но именно тогда запали мне в душу мамины слова о том, что у нее порок сердца. От площадки с парапетом вела вниз деревянная лестница с некрашеными перилами, со скамейками на повороте. Мы с мамой побывали на реке и поднимались по этой лестнице обратно в сад. Кто-то из знакомых спросил маму, почему она отдыхает на каждой скамейке. Мама объяснила. Когда я спросил, что это за болезнь, порок сердца, мама ответила: «Это значит, что я могу сразу умереть». Я заткнул уши, но боль от этих слов затаилась в душе и разрослась года через два в непрерывное и мучительное беспокойство за маму. Впрочем, если хватит терпения, то я расскажу об этом в свое время. Кстати, разговор об улитке и ее рожках состоялся именно на этой лестнице. Улитка ползла по некрашеным перилам, и я удивлялся. Лето пришло на смену весне, и мы с папой однажды отправились на Белую купаться. Пройдя через городской сад, мы спустились вниз по реке и свернули налево, пошли вверх по течению. Скоро меня поразил своеобразный запах, незнакомый, не неприятный, но сильный. Я увидел дымящийся темно-желтый мутный поток, бегущий из широкой трубы. Он заполнял выемку в земле и камнях, и в этой выемке, как в ванне, теснясь, сидели люди: мужчины в подштанниках, женщины в рубашках, дети. Хмурясь, миновал отец эту вифлеемскую купель. Впоследствии я узнал, что этот поток бежал с пивоваренного завода Товара или Чибичева, не помню. Горячие отходы пивоварения спускали в Белую, а майкопские обыватели объявили их целебными. Они вырыли выемку в земле перед местом впадения пивного источника и сидели, парились. Врачи считали эту купель распространительницей заразы, но сколько я жил в Майкопе, столько и помню ее. Миновав пивной источник, мы подошли к крутому обрывистому склону и попали в купальню, которая тоже оставалась неизменной с моего раннего детства до юношества. Даже дед, продающий при входе билеты, мочалки, кусочки мыла, дающий напрокат простыни, опускающий в реку градусник на длинной веревке, оставался бессменным в течение двенадцати-тринадцати лет, которые я прожил в Майкопе. Его даже душили однажды лихие парни, пытаясь ограбить, но он уцелел со своей жесткой бородой и солдатской выправкой. Только хрипел дня три. Купальня состояла из ряда кабин, вдоль дощатого пола, под дощатым навесом. Две лестницы справа и слева вели к реке и в саму реку. От лестницы к лестнице тянулась доска, которая в зависимости от дождей в верховьях Белой то погружалась в воду, то возвышалась над ней на целый аршин. На эту упругую доску и посадил меня папа, не раздевши. Вода в тот день была чиста, стояла низко, и я, качаясь на доске, болтал ногами в воде.

9 сентября 1950 г.

Я сидел на доске, болтал ногами и глядел на реку. На той стороне вода, шумя, бежала через греблю. Правее гребли лежал усыпанный серыми голышами островок. За деревьями белели домики, желтел невысокий обрыв того берега. Вдруг что-то пронеслось сверху, мимо меня, рухнуло в реку, вода взвилась на сажень. «Молодец!» — сказал папа. Отчаянный пловец прыгнул вниз головой с дощатой крыши купальни и, вынырнув, поплыл саженками на ту сторону. Папа сошел по ступенькам в воду, окунулся, поплавал, как научился в Керчи, — не вынимая рук из воды, и подошел ко мне. Несмотря на мой визг, он взял меня на руки, заткнул мне уши и окунул с головой несколько раз. Я цеплялся за него, как утопленник. Искупав меня, отец посадил меня снова на доску и поплыл к гребле. Судя по всему, этот день был воскресный. Купальня была полна. И вокруг купальни бегали, кричали и плавали мальчишки с крестами на шее, синие от холода. Вода в Белой всегда была свежа, недаром она бежала с гор. В июле в самую жару градусник деда, опущенный в Белую, показывал 17–18 градусов по Реомюру. А чаще 13–15, особенно после дождей в горах, когда вода принимала вдруг цвет кофе с молоком. Опять я начинаю от излишней правдивости говорить неправду. После купания я с торжеством шел домой, мирно — вот редкость-то — беседуя с отцом. Какие еще волшебные вещи открылись мне, пока мы жили в доме Родичева? Колбасная Карловича. Колбаса считалась вредной. Мне давали всего один кусок, но зато я и ел этот кусок, наверное, не менее часа. Я любил соленое. Высокий тощий Карлович с седой бородкой снимал с крючка колбасу и резал длинным ножом. Если колбаса была тонкая, я — ликовал. Мне казалось, что фунт тонкой гораздо больше, чем фунт толстой. А запах колбасы! Я недавно отлично понял одну девочку, которая сказала: «Люблю чеснок, он колбасой пахнет».