28 апреля 1952 г.
Еще одно воспоминание, относящееся тоже к четвертому-пятому классу. Идет Балканская война. Заходит разговор о том, что, может быть, и мы вмешаемся в войну. Разговор, кажется, идет на уроке истории. И вдруг, не помню по каким признакам, я угадываю, что Жоржик, если это произойдет, бежит на войну. Его охватывает эта идея так, что он чуть не плачет. И я не сомневаюсь, что он и в самом деле убежит и, возможно, доберется до цели. А я нет. Не посмею. Жалко мать, страшно [за] отца. И я испытываю глубоко печальное чувство: зависть к силе того, кого любишь. Училище готовится к празднованию двадцатипятилетия службы Василия Соломоновича. Бернгард Иванович приказывает Жоржику ласково, чтобы он вышел из класса, — мы будем обсуждать, что подарить Василию Соломоновичу. Жоржик вспыхивает, улыбается, и лицо его делается до того привлекательным, что даже отчаянные казачата любуются им. И я снова завидую и люблю его. Все мы в те времена влюблялись уже, и Жоржик выбрал гимназистку из многочисленной семьи Грузд, очень некрасивую и непривлекательную. Сделал он это, как бы споря с нашим легкомыслием и доказывая, что дело не в наружности. Но скоро это кончилось, и он влюбился очень сильно, на всю свою жизнь, в хорошенькую Полю Тарнопольскую. И вот он отстал от нашего класса и сделался средоточием у пятиклассников. А может быть, у шестиклассников, когда я перешел в седьмой класс? Да, вернее, что так. Жоржик пробыл в Батуме год, и я получил от него оттуда открытку, где крестиком было помечено, где он живет. Крыша их дома. Значит, приятели у меня появились среди шестиклассников годом позже, когда я перешел в седьмой.
30 апреля 1952 г.
То, что я пережил — пора перехода от детства к возмужалости, — каждый переживал по-своему, каждый из моих сверстников и сверстниц. В это время стала задумчивой Наташа (раньше, пожалуй). Наташа Соловьева из бойкой и уверенной девочки превратилась вдруг в задумчивую, даже как бы виноватую. Если она плакала в прежние дни, то по основательным причинам. Мы шли однажды с мамой вечером осенью и видим, что в темноте, зажигая спичку за спичкой, бродит Наташа и плачет и что-то ищет на земле. Ее послали в магазин, и она потеряла 25 рублей. Тут было чего заплакать. А в последнее время Наташа плакала неведомо отчего. Задумается — и вдруг слезы на глазах. Бывало это и с Лелей. Однажды я уходил домой, девочки провожали меня, и я увидел вдруг на упрямом Лелином лице мягкое и печальное выражение и слезы, все те же загадочные слезы. «Ты что плачешь?» — спросил я. «У женщин свои причины плакать», — ответила за нее Наташа загадочно и многозначительно. Однажды ночью Леля попросила меня кротко подождать, не переходить двор. Она, как я понял по стуку ведра и плеску воды, обливалась водой возле люка в цистерну. И я услышал как-то, как встревоженно жаловалась Вера Константиновна Василию Федоровичу: «Леля опять ночью обливалась холодной водой». Так мы росли и подчинялись законам роста, каждый на свой лад. Юрка Соколов и Фрей никогда не рассказывали о своих переживаниях в этой области, и у меня, как я уже говорил, язык не поворачивался говорить о себе. Но иной раз невольно высказывались и мы. Юрка однажды сказал мне, когда мы пытались добросовестно и старательно определить, как действует на человека музыка: «Ты — щенок, ты не понимаешь: когда слушаешь музыку, то исчезает все безобразное, что есть в отношении к женщине». Я привожу его слова, конечно, приблизительно. Может быть, он сказал иначе, но смысл был именно такой. Об отношениях полов говорили мы часто, но не о себе в этом отношении. Рассказывая обо всем этом, я вдруг вспомнил то, что назвал выше. Мы как бы познавали мир заново — и добросовестно, и старательно, и правдиво пытались назвать и определить то, что видели, не слишком веря, что это уже кто-то назвал и определил. Я признавал, что у Чехова многое, все «хорошо замечено», но это не мешало и нам определять то, что видим. Наоборот, скорее поощряло.
2 мая 1952 г.
Вспомнив вдруг это, я вспомнил, о чем разговаривали мы чаще всего. Обо всем, но как бы определяя это заново. Вот мы весной стоим на участке Соколовых. И я прошу разрешения: «Разрешите “хорошо заметить”». Я уже надоел Фрею и Юрке своими замечаниями, и они, полушутя, запретили мне продолжать это занятие. Но я все-таки сказал: «Сегодня в воздухе мягкость». Я хотел добавить еще что-то, но Юрка сказал: «Довольно, испортишь». [...] Участок Соколовых начинался на склоне горы. Под горой стоял выбеленный домишко в одну комнату, крытый толем, где жил сторож, маленький, молодой, черноглазый, с бородкой реденькой и черной. Был он, кажется, черемис. Тут же недалеко стояла конюшня, где жил смирный их конь самой рабочей наружности. Телега. Перед домиком расстилалась равнинная часть. Участок Соколовых был предназначен под виноградники. Лозы его уже росли, но плодоносить должны были начать, кажется, еще только через три года. Описывать этот участок так же трудно, как лицо, да еще при этом близкого человека. Начиналась великолепная майкопская весна, по которой так тосковал тут, в Ленинграде, мой отец. Мы стояли, пройдя равнинную часть участка, — я, Юрка и Фрей, и я чувствовал острое желание добросовестно и точно определить, что меня трогает в этом первом, несомненно весеннем вечере. Зима совсем ушла, несомненно ушла. И я назвал то, что было до того заметно, что стыдно слишком легко было угадать — о мягкости, которая разлита была в воздухе.