2 июля 1952 г.
В Екатеринодаре мы остановились в гостинице, казавшейся мне великолепной, да и в самом деле большой, в здании, облицованном зеленым кафелем. Ужинать меня Саша повел в ресторан, где заказал бефстроганов. Я несколько удивился, что Саша, у которого не было денег, чтобы отправить меня сразу дальше, мог ужинать в ресторане. Не удивился, а отметил как все ту же завидную, мужественную черту характера. Для себя у него деньги были, и он их тратил, а для меня не было. Бефстроганов подали в невиданных, подрумяненных, завивающихся, тончайших картофельных стружках, хрустящих на зубах. Я не мог скрыть своего удивления, и Саша объяснил, что это блюдо так и полагается подавать. За ужином он был добр и задумчив, и я был уверен, что Саша вспоминает свою хорошенькую спутницу. Утром он спросил меня, пристойно ли он вел себя во сне. Я ответил, что не слишком, вчерашний ужин, видимо, тяжело двигался в его животе. Саша сказал сокрушенно: «Вот и женись тут». Обедал я у Исаака. Тоня жил с кем-то из знакомых на Черном море. К величайшему моему удивлению, я узнал тут, что у меня есть не только двоюродный брат, но и двоюродная сестренка по имени Валя. Было ей тогда года три. Я к этому времени перестал прислушиваться к разговорам старших, а сами они не сочли нужным извещать меня об этом событии в семье Исаака. Я знал, что у Саши есть дочка Таня, что он разошелся с Анжеликой Максимовной, но про Исаака ничего не слышал. Неожиданно обнаруженная сестренка оказалась нежной, худенькой и очень ласковой. Беллочка весь обед хвалила Тоню, точнее, хвалилась им, что я и не думал осуждать. Слушал с интересом. Беллочка рассказывала об удивительных дарованиях сына. Он и декламировал, и стихи сочинял.
3 июля 1952 г.
Беллочка рассказывала о том, как богач Юкелис из Новороссийска сказал Тоне: «Сочини четверостишие на такую-то тему (не помню на какую). Сочинишь — дам пять рублей». Тоня в один миг сочинил. И так далее и так далее в том же роде. Беллочка рассказывала и об его успехах в учении и во французском языке и так далее и так далее. На вокзал провожал меня почему-то Исаак. Вышли мы рано. По дороге зашли в какой-то ресторан с садиком, где Исаак выпил бокал пива, а я отказался, ибо испытывал внушенный с детства ужас перед любыми спиртными напитками. Исаак был суров, почти не разговаривал со мной, и я был рад, когда, взяв мне билет, он попрощался и ушел. Я его боялся. И вот я на рассвете приехал в Армавир, где долго глядел с пешеходного мостика над путями, как маневрирует паровоз, составляя майкопский поезд. И приехал в Майкоп. Когда увидел я из окна вагона беленькие домики, пирамидальные тополя, пустырь за вокзалом, знакомые горы, то есть все, о чем мечтал в Анапе, свершилось, — я даже несколько испугался. Все это было слишком уж просто. Дня два я ходил по улицам, а Милочку никак не мог встретить. Но вот встретил наконец. И даже поговорил с ней. И наступила вторая половина лета 1912 года — одного из счастливейших в моей жизни. Анапскую тоску словно вихрем смело. Папа отнесся к моему возвращению неодобрительно. Его сердило, что я в Анапе скучал. «Успеешь еще искалечиться», — сказал он. Под этим он разумел нездоровую, с его точки зрения, тягу к городской жизни. А между тем здоровая жизнь, не городская, только теперь и началась. Юрка занимался с Сережей латинским языком. Братья занимались, сидя под окнами своей квартиры в соловьевском саду. От времени до времени Юрка, сохраняя глубокую серьезность, поднимался и целовал Сережу в темя. В знак благодарности за науку.
4 июля 1952 г.
Сережа поднимался тотчас же и отвечал брату таким же поцелуем. Занятия у них шли медленно. Помню, что Юра писал мне в Анапу, что Женя Фрей занимается латынью усиленно и успешно, а «мы с Сережей только целуемся». Приехав в Майкоп, я попал в обожаемую мной соколовскую среду, по которой тоскую до сих пор, как по родине. Сережа решил построить большой телескоп. Работа над ним шла у Соловьевых на чердаке. Не на чердаке дома, а над бывшими конюшнями. Братья шлифовали кирпичным порошком большое круглое стекло упорно, изо дня в день. Все знакомые принимали в этом участие или просто приходили в гости посидеть. Приходил Коля Ларчев, который к тому времени учился в Академии художеств, если не ошибаюсь. Бывал Фрей, бывали Соловьевы. На нас нападало тут то безумное оживление, в которое впадают, играя, котята, а Соколовы вносили в него особую, обожаемую мной русскую артистичность. Талант здесь не выставлялся. Не было скрытого выражения: поглядите, что у меня одного только и есть. Талант играл. Играл от избытка сил. Однажды Юрка, пародируя актерскую игру, читал монолог Скупого рыцаря, показывая чудеса гимнастического искусства, что придавало его чтению неслыханную экспрессию. Слова: «Вот дублон старинный» — он произнес, вытащив откуда-то из тьмы чердака старую калошу. Я был поражен его искусством, таким неожиданным в нем, подчеркнуто замкнутом и сдержанном. Когда я рассказал об этом Юриной матери Надежде Александровне, сказал, что он настоящий артист, она засмеялась и твердо ответила: «Ну это уж выдумки». Сережа преувеличенно тремолируя, чтобы не стыдно было, рассказывал об очередных спектаклях в народном доме. Пел куски опер, тремолируя, а рассказывал без тремоло. Тут я вдруг влюбился в арию Олоферна из серовской «Юдифи»: «Степью мы знойной идем». Мне казалось, что суровость и однообразие пустыни необыкновенно тут чувствуются. Иногда братья Соколовы, все рослые и крепкие, поднимали на вытянутых руках маленькую, худенькую Надежду Александровну и, несмотря на ее протесты, носили по соловьевскому саду.