Выбрать главу

1 августа 1952 г.

Мы едем в Кабардинку, селение между Геленджиком и Новороссийском. Вот шоссе поднимается на гору, я вижу море и испытываю такую радость, что и сейчас, в 1952 году, через тридцать девять лет, ощущение праздника охватывает меня. Мы все смеемся, потому что я в безумном состоянии, в безумно, заразительно радостном. Я все спрашиваю, а какая дача у Рейновых — меньше той, мимо которой мы сейчас проезжаем, или больше. Дача оказалась большой, часто в те дни встречавшегося вида — серо-цементного цвета, оштукатуренная, с четырехугольной башней. Во втором этаже этой башни мы и жили. Из нашей комнаты был выход на плоскую крышу над основной частью здания. В общем в даче этой было комнат шесть, больших и высоких. Душой дачи была Милочка Рейнова, гимназистка старшего класса, умненькая, не по-майкопски воспитанная, по-девически внимательная ко всему миру, немножко слишком полная, немножко слишком приземистая, черноглазая, большеглазая, все понимающая девочка. Из старших на даче жили еще мать Милочки, ее гувернантка, приезжал как-то лысый, молчаливый, рыжеватый адвокат Рейнов, не мешающий общей жизни, но и не участвующий в ней. Гостил там молчаливый гимназист Черномордик, который и сказал как-то о себе без улыбки, басом, когда хозяйки упрекали его в мрачности: «Я веселый!» Гостил хорошенький, тихий, веснушчатый Витя Бродский. Но они быстро уехали. А мы, я и Тоня, прожили у Рейновых две блаженные недели, четырнадцать райских дней. Моя недавно приобретенная храбрость помогла мне сохранить безумно-веселое состояние, и это завоевало симпатию хозяев. Они радовались за меня. Они говорили, что я весь полон смехом и радостью. Говорили за глаза, до меня это дошло через год, но я чувствовал, что нравлюсь им и без слов, и еще больше болтал, пел, играл, рассказывал — и мы были счастливы. Тоня ухаживал за Милочкой.

2 августа 1952 г.

Привыкнув к тому, что знание дается мне вдруг, что меня осеняет неожиданно, — я все жду такого толчка или прыжка с прозой, какой был со стихами сорок лет назад или когда я в 1928 году писал «Ундервуд» и вдруг догадался, что пьеса не постройка, а скорее рудоносная жила, и ты должен подчиняться ее законам, угадывать, куда свойственно идти героям. Это не затрудняет, а облегчает работу, так как форма подсказывается тебе. А необходимость писать правду ограничивает в худую сторону. А кроме того я пишу немузыкально. У меня почему-то слишком много местоимений и вообще лишних слов в каждом предложении. И с этими своими небогатыми средствами я подошел к самым счастливым и печальным временам моей жизни. Что всегда напоминало мне дачу Рейновых? Аллеи в саду осыпаны не песком, а мелкими морскими камушками. Невысокие кусты, серовато-зеленые. Две террасы. Одна — просторная, выходящая в сад, другая, поменьше, на море. На террасе, выходящей в сад, обедают. На террасе к морю — бетонные перила, бетонные вазы по обе стороны ступенек, соломенные кресла. В море ведут узенькие мостки. Совместное купание в те дни — неслыханная вольность. Купаемся мы раздельно. Вот Тоня, узенький, белотелый, задумчивый, стоит на мостках и вдруг неожиданно и неловко бросается в воду. Это так несвойственно его обычному методу купанья, что я догадываюсь — он загадал что-то: «Если прыгну сразу — мое желание сбудется». Мы гуляем вечером и рассказываем страшные истории, и Милочка Рейнова признается, что ей страшно. И со своей девической внимательностью размышляет: почему это с нами ей страшно, а если бы здесь был Исачка Пембек, то ей было бы спокойно. Он ей, если разобраться как следует, не так уж и нравится, но в его присутствии она себя чувствует как за каменной стеной. И моя широко открытая душа проникается таким уважением к Исачке Пембеку, что, познакомившись с ним года через два, я разговариваю с ним робко.

3 августа 1952 г.

Он оказался полным, преждевременно лысеющим, добродушным студентом с глазами доброго мопса, чуть оттянутыми книзу. И в самом деле, он выглядел взрослым и надежным среди нас. Когда мы познакомились, шла уже война, спиртные напитки были запрещены (чего мы в сущности не замечали), но тут откуда-то добыли три бутылки вина. Нас было трое — я, Тоня и он, Исачка Пембек. Каждому пришлось по бутылке. Я и Тоня перенесли это легко, да и вино было легкое, а Исачка Пембек заскучал. Но при этом добродушно подшучивал над своим опьянением, что мне очень нравилось. Высунувшись в окно и глядя во двор, он сказал: «Какой печальный ландшафт!» И я смеялся, и почтительно любовался им, и старался ему понравиться — все потому, что впервые услышал о нем на берегу моря, когда душа была открыта от счастья и каждое слово западало глубоко. Лежа на берегу все на таких же камушках, приморских, летних, какие скрипели на аллее сада и шуршали сейчас в прибое, мы разговаривали обо всем. Я привел как-то слова Гегеля: «Все существующее разумно», придав им такой смысл: «Все к лучшему». Тоня спокойно разъяснил мою ошибку, и тут впервые я услышал о тезе, антитезе и синтезе. Познание по одной фразе начинало мешать мне. Здесь же, у моря, Тоня изложил иносказательно, со свойственным ему, с нашей, шелковской, точки зрения, красноречием, красивым своим голосом историю своей любви к Милочке Рейновой, что она слушала с интересом. Оканчивалась эта история тем, что помешал его успеху некий «появившийся на горизонте обаятельный и умный студент», как выяснилось, все тот же Исачка Пембек. И тогда Тоня стал искать утешения «у девушки с прекрасными серо-голубыми глазами», Милочка сказала не без легкой досады: «Глаза у нее действительно прекрасные». В нашей комнате Тоня сказал холодно: «А, ладно. Я никогда и не был по-настоящему тут влюблен. Теперь влюблюсь в Веру Михайловну, и все!»