Выбрать главу

17 августа 1952 г.

Рычагом этим лошадь подсадили, и ее обезумевшие глаза приняли осмысленное, напряженное выражение. Еще несколько мгновений криков, всеобщего старания (один я стоял, опустив руки и чувствуя себя преступником) — старания, у многих выражавшегося в том, что они вопили «но, вперед!» такими голосами, будто надрывались, надсаживались, — и лошадь поднялась, дрожа. Стояла она с еще более виноватым видом, чем я, и дрожала. Один бок ее измазан был в глине. И круп стал темно-коричневым, а она до этого была серой масти. Мне никто ничего не сказал, но я угадывал, что меня осуждают и за откровенные, распущенные чувства мои, и за то, что я дал коню сойти с тропки. Никто и не глядел в мою сторону, но коня передали кому-то другому. А я его еще так недавно похлопывал по шее и разговаривал с ним, а на привале угостил хлебом с солью. Обиженный, шагал я в стороне. На Аштен к леднику поднялись не все. Часть осталась в лагере, в долине. Ледник оказался совсем не таким, как я ждал, льда я не увидел. Белая пелена падала круто вниз между скалами, расширяясь по мере падения. Лед был покрыт фирном. К леднику пути не было. Мы скатывали вниз камни, чтобы хоть так прикоснуться к белому неподвижному потоку. Но и это, помнится, прекратили — кому-то пришло в голову, что мы можем таким образом вызвать обвал. Не помню, этот лагерь или какой-то другой разбили мы в долине, которая задела мое воображение и на миг привела в порядок бесстыдно распустившуюся мою душу. По долине разбросаны были камни в человеческий рост, с острыми гранями. Мне чудились в этом каменном хаосе — какое-то выражение, чья-то воля. От этой каменной долины повернули мы домой. Вот тут дожди с особым упорством прихватили нас и не хотели отпускать.

18 августа 1952 г.

Дожди зарядили в горах. Милочка совсем перестала разговаривать со мной. Идти стало трудно, хоть мы и выбрались на какое-то подобие проселка, по колеям которого бежали вниз нам навстречу мутные, желтоглинистые ручьи. Всем приходилось туго, а Милочке в ее городских башмачках на пуговичках — хуже всех. А она об этом молчала из гордости. Каблуки у нее стоптались, ботинки совсем свернулись набок, она еле шла, что заметил наконец Коля Ларчев, здоровенный и красивый парень, художник, к которому я ревновал Милочку без всяких оснований. Только от сознания его силы. В простоте и добродушии своем он, конечно, и не подозревал этого. Он сообщил мне, что Милочка еле идет, и только тут я догадался, что сегодня суровое выражение лица ее вызвано болью, а не моим поведением. Кончилось дело тем, что мы взяли с Колей дощечку, и Милочка уселась на нее, как на скамеечку, и мы с Ларчевым понесли бедную девочку вверх по дороге, навстречу глинистым ручьям. Так мы добрались до Геймановской сторожки. Тут выяснилось, что Милочка натерла ногу до крови и идти не может. Но лошади наши из вьючных снова превратились в упряжных. От Неймановской сторожки шла проезжая дорога. И дожди вдруг прекратились. Я срываю веточку ажины, подаю, подаю Милочке, сидящей на телеге. Она берет ветку, но тут вдруг Коля Ларчев, не заметивший, что я подал Милочке ажину, протягивает ей новую веточку, гораздо более зрелую и крупную. И Милочка выбрасывает мою и берет Колину. Миша Зайченко хохочет надо мной, отвернувшись. Я в одиночестве, никто не сочувствует мне. Юрка Соколов подчеркнуто недоволен мной. Василий Федорович и не глядит в мою сторону. Уже недалеко от Майкопа Юрка, спокойно шагавший возле можары, вдруг почти без разбега перепрыгивает чехардой через идущего впереди высокого спутника. Делает он это так легко и красиво, что Василий Федорович смеется.