27 августа 1952 г.
Дом у Страстного монастыря. Позади Страстного монастыря. Второй или третий этаж. Высокий, выше моего высокого отца, стройный, аристократический Григорий Львович, молчаливый и сосредоточенный. За ним неотступно следует пес, шерстью напоминающий сеттера, но гораздо более крупных размеров. Григорий Львович так же чужд, глядит на нас так же издали, из другого мира, как и Вейсман, но мне это менее обидно. Григорий Львович просто занят, озабочен. Молчаливостью и повадками своими напоминает он мне Василия Федоровича Соловьева. За обедом мы знакомимся с четой Сатиных. Он низенький по сравнению с Григорием Львовичем, отяжелевший человек с седыми короткими волосами. Она — седая представительная дама. Но если бы меня спросили, кто из трех этих людей принадлежит к старой, интеллигентской, дворянской семье, я сразу указал бы на Григория Львовича. За обедом, не помню по какому поводу, разговор заходит о «Сережиных концертах». Говорят о них так просто, что я не смею верить, что речь идет о Рахманинове. Полушутя, когда речь заходит о газетах, Григорий Львович говорит, что привык к «Русским ведомостям». «“Русское слово” я не умею читать». Темная, тяжелая, солидная мебель, степенные, солидные люди. Возвращаясь домой, я не был обижен, как после обеда у Вейсманов, но все же огорчен. И среди внушающих доверие москвичей мне места не было. Дружески приняли нас у Володи Альтшуллера. Сутулясь и ласково улыбаясь, он разговаривал с нами знакомым по народному университету мягким, серьезным тоном, как с равными. Так же внимательна и ласкова с нами была его жена. Ласково приняли нас и в семье доктора Григорьева, папиного сослуживца по недолгой службе его в Дмитрове. Поехали мы к ним вечером, часов в восемь, на трамвае Б. Я успел вскочить на площадку, а папа нет. Глядя на него, не понимая знаков, которые он мне подавал, я прыгнул с площадки спиной к движению и упал. Папа долго бранил меня за это.
28 августа 1952 г.
После этого случая папа, все с той же гордостью за Москву, повторял не раз: «Тут надо выходить за час до назначенного времени. Вечером в трамвай не сядешь». Григорьевы жили в Замоскворечье. Длинный со впалой грудью отец, мать, сибирячка, широколицая, широкоскулая, черные глаза щелочками, и дети: Андрей, Тарас, Юра. Первому было лет пятнадцать-четырнадцать. Я обошелся с ними, как старший: смешил их, показывал, как могу, завязав веревку на бицепсе, шпагатик, точнее, разорвать его, напрягая мышцы, лаял по-собачьи. У Григорьевых познакомился я с сестрой хозяйки, кажется, ее звали Ольга Николаевна, и с мужем ее, здоровенным, решительным, очень некрасивым человеком по имени Николай Философович. У них собирались студенты, все сибиряки из Красноярска, родственники и друзья. Познакомился я там с Галей Ветровой и ее подругой, имя которой забыл. Николай Философович работал, помнится, в каком-то кооперативном издательстве или предприятии — в кабинете его лежали возле письменного стола образцы каких-то таблиц, стекла для волшебного фонаря. Студенты, с которыми я познакомился в их доме, приняли меня ни тепло, ни холодно. Они жили своим землячеством, чувствовали себя в Москве уверенно, и я им был ни на что не нужен. А с Галей и ее подругой я подружился в дальнейшем, когда московское одиночество окончательно скрутило меня. Я узнал, что Николай Философович знаком с писателями, и в том числе с Арцыбашевым. Я стал расспрашивать о нем почтительно, что рассердило Николая Философовича. Он сказал об Арцыбашеве насмешливо: «Этот на бильярде хорошо играет», и больше на эту тему не разговаривал.