Выбрать главу

10 декабря 1952 г.

Чем объяснить ее, что заставило Милочку выдумать то, что она мне написала, не понимаю до сих пор. Вся открытка была написана спокойно, суховато. Милочка рассказывала о своих делах, о том, что собирается ехать в Майкоп на каникулы. А в первых двух строчках сообщала: «Ты, вероятно, знаешь, что Наташа Соловьева умерла от брюшного тифа. Похоронили ее на Смоленском кладбище». Это было первое известие о смерти человека близкого. Мне и в голову не пришло проверять, так ли это. Да если я и теперь не понимаю, что могло заставить Милочку пошутить так страшно, то в те дни мне и в голову не пришло, что это неправда. Известие о Наташиной смерти немедленно разнеслось между майкопцами, живущими в Москве. И я был поражен еще и тем, что даже не заплакал. И когда я сказал об этом Жоржику, то выяснилось, что и его поразила собственная холодность: «Это значит, если отец или мать умрут, я тоже не заплачу». Приехал в Екатеринодар, где наши в то время снимали комнату у тихого, беленького человека, заведующего магазином икон и церковных принадлежностей, забыл, как это называется. Это была большая комната с роялью. Приехал я рано. Мама еще спала за ширмой. В дороге я был спокоен. Спокойно вошел я в комнату, не сказав маме о Наташе, — вдруг неожиданно для себя расплакался. Заплакала и мама. В этой комнате прожил я с неделю, в тумане и тоске я уехал в Майкоп, где остановился у Левки Оськина во флигельке, во дворе. И тут праздники были не в праздники. Я был весел, но не заражал своим весельем на этот раз никого. Милочку встретил на улице раза два, но разговор вышел враждебный. И я не искал с ней встречи. Что-то перевернулось во мне, но я еще не знал, что Милочка удивлялась, как я мог поверить, что Наташа умерла. Она шутила. У Соловьевых все было спокойно. Но я не верил, что Милочка могла так шутить.

11 декабря 1952 г.

После шумного, но не веселого Рождества выехал я из Майкопа в Екатеринодар. Я обнаружил, что в одном со мной поезде едет Милочка. Последний с ней разговор был так тяжел, что мне и не хотелось с ней говорить. Я не пошел к ней, и мне это не стоило ни малейшего усилия. Что-то случилось. Многолетняя, тяжелая моя любовь сорвалась, рухнула, осталось только место в моей душе, которое эта любовь занимала. Я еще не понимал этого, но смутно было у меня на душе. В Армавире было много народа на станции, как всегда в военное время, расписание шалило. Я встретил Веру Константиновну, возвращавшуюся откуда-то в Майкоп. Мы разговорились с ней, шагая взад и вперед по залу. Вдруг Вера Константиновна заметила Милочку и сказала: «Тебе, верно, не до меня, ты иди себе — вон Милочка тут». Но я отказался. И Вера Константиновна взглянула на меня внимательно. Когда поезд пришел наконец, это было уже ночью, я заметил, что Милочкин носильщик несет ее вещи в тот вагон, куда вошел я. Я оглянулся, и Милочка сделала, не глядя на меня, гримасу, показывающую, что поступок носильщика ей неприятен. Едва поезд тронулся, как я вышел на площадку. Там я и стоял до самой Кавказской. Милочка выходила на площадку раза два-три. Я видел ее отражение в стекле передо мной. Но ни разу я не оглянулся, и это не стоило мне ни малейшего усилия. Перед Кавказской я вынес на площадку мой многострадальный складной чемодан. И Милочка вышла следом. Уже сойдя на перрон, я сказал: «До свидания, Милочка». «До свидания, Женечка». Ответила она так ласково и печально, что у меня перевернулось сердце. Я дошел до станции — поезд наш стоял на третьем пути — и оглянулся. Милочка стояла у вагона, глядела мне вслед.