20 декабря 1952 г.
Лето 15-го года провел я в Майкопе. Мы снова пошли в горы, нас было девять человек. Шли мы через заповедник, нас сбивали оленьи тропы, но егеря великокняжеской охоты ставили зарубки на деревьях, так мы и шли — от зарубки к зарубке. И в одном из писем Юрка напоминал мне об этих зарубках, рассуждая, как всегда сдержанно, даже застенчиво, о том, как жить. На альпийских лугах дорожки совсем исчезли в низеньком густом травяном ковре. И Юрка вел нас, нащупывая дорожку в траве, как бы скользя, а мы за ним гуськом. В охотничьем домике пахло известкой, печкой. Вдоль стен тянулись нары. На выбеленной стене углем ясно и грамотно написал некто: «Егеря! Мы тут были, застрелили двух оленей и козла. Браконьеры». Стоял этот домик за альпийскими лугами на крутом склоне горы, кажется, Абаго. Далеко-далеко внизу между горами синели заросли леса — долина реки Лабы? Во всяком случае, не Белой. Прошел дождь, облака поползли вниз. У наших ног, между горными вершинами кипел туман — вздымался и падал — белый, сизый, красный, — солнце заходило, опускалось в этот котел. Мы шли без проводника. Егерь великокняжеской охоты, бывший некогда спутником погибшего в начале века географа Воробьева, слишком дорого запросил. О Воробьеве он рассказывал, что тот был «вроде как бы смелый». Желая отговорить нас пускаться в путь самостоятельно, рассказал егерь, что при всей своей опытности «пять дней видел Красную Поляну, а подойти к ней не мог». Рассказал о трех старушках, шедших через перевал из монастыря. Они заблудились, ослабели, одна из них умерла. Они обрядили подругу, легли возле и стали ждать смерти. Тут их нашел и спас егерь. Однако рассказы его не устрашили нас, и мы пошли в путь. Было нас десять человек и прозвали мы себя «неробкий десяток». Шли по карте.
21 декабря 1952 г.
Рассказываю обо всем этом, чтобы докончить историю моей дружбы. История моей любви кончилась сама собой, а история моей дружбы была оборвана войной. Впрочем, об этом в свое время. Когда, расставшись с егерями, пошли мы через горы, я заболел ангиной. Нашего путешествия это не остановило. Только раз, когда мы шли через какой-то широкий, но мелкий ручей, Наташа, как сестра милосердия, нашла нужным, чтоб меня перенесли на руках. Да, да. Наташа Соловьева, о смерти которой прочел я в памятной открытке, поработавши на фронте, приехала в отпуск и шагала живая, здоровая рядом с нами. Слухи о ее смерти проникли и в соловьевский дом, к счастью, не дойдя до Веры Константиновны. Меня допрашивал с глубоким волнением Андрей Андреевич Жулковский — что это значит? Кто сказал, что Наташа погибла, и я выкручивался как мог. Должен признаться, что по странности моего мышления я смутно и вместе с тем глубоко сомневался в том, что Наташа жива. И вот однажды, стоя в комнате девочек, увидел я, что по площади поворачивает извозчик. Сияя доброй улыбкой, распустив серебряную свою бороду по жилету, сидел в фаэтоне старик Альтшуллер, вглядывался исподлобья в окна соловьевского дома. А рядом — Наташа! Я открыл дверь, и Альтшуллер, сияя, помог Наташе вынести вещи. Он встретился с Наташей в поезде и подвез домой, радуясь живому опровержению страшных слухов. Я на радостях уговорил Наташу поразить Андрея Андреевича — выйти на него неожиданно из-за двери. Он упал на стул, схватившись за сердце, побелел. Потом все похлопывал Наташу по рукам, сидя рядом с ней, и сквозь слезы радовался: «Ну, слава богу, ну, наконец-то. Тут эти слухи поганые, а ты приехала». Я послал Лелю в ванную, не сказав, что Наташа там, и она закричала, будто увидев привидение, тоже едва не потеряла сознания. И вот Наташа шла с нами в горах. И я уже не понимал, как мог поверить Милочкиной открытке.
22 декабря 1952 г.
Мы шли через Главный Кавказский хребет, через Пчебайский перевал, если я опять не путаю названий. Даже тогда, в горах, я, по странности мышления своего, как бы боялся узнавать и запоминать названия. Факты были враждебны моему туманному миру, из которого я только раз и вылетел, прочтя Милочкин дневник. Ангина моя прошла. Я вспомнил, что в каком-то переводном французском романе доктор предписывает героине глотать кусочки льда как лекарство от ангины. И я пил глоточками ледяную воду из всех встречных источников. После охотничьего домика с браконьерской надписью ночевать мы предполагали в карантинном бараке — там жила осенью комиссия, осматривающая скот, который гнали с альпийских пастбищ. На карте обозначен был этот барак на нашей стороне реки Уруштен, или Черной речки. И мы радовались. После дождей река вздулась и в самом деле стала похожа на Черную. Вброд ее перейти стало невозможно. Но мы шли да шли, а бараков все не было. Зарядил дождь. Стемнело. Мы уперлись в непроходимую гряду скал. Карта соврала — бараки были, видимо, на той стороне реки. Мы поднялись вверх, из лиственного пояса в хвойный, — хвоя горит и мокрая, — и там развели мы костры, и там и ночевали у огня. Серым утром спустились мы вниз к реке. Ножами и кинжалами — топорик забыли на одном из ночлегов — срубили березу, и она легла поперек реки. По этому мосту и перебрались мы на ту сторону, где карантинные бараки нашлись. Пришли мы к Уруштенскому леднику, где, кажется, погиб Воробьев лет за десять до нашего путешествия. Вот это был настоящий ледник, как я его себе представлял: чистый лед, синеватый, стоял стеной, круто шел вниз с Черных гор. Здесь и начиналась Черная речка. Большой табун без пастуха, увидев людей, двинулся к нам осторожно. Став на высокий плоский камень, я обратился к нему с речью.