Выбрать главу

1 ноября 1950 г.

Итак, Ваня уехал, и жизнь стала тихой, дни огромными. Мама лечила зубы, испортившиеся после родов. Я провожал ее к зубному врачу и ждал на заросшей зеленой травкой улице. Один раз я услышал, как мама вскрикнула. Она вышла от зубного врача, прикрывая рот платком, и я заметил, что она говорит как-то по-новому, чуть шепелявит. Ей выдернули один из передних зубов и заменили его вставным через положенное время. И мама попросила меня не говорить об этом папе. В переулке за церковью встретили мы продавца грешников. Грешники, похожие на маленькие куличи, выглядели очень заманчиво. Мама не выдержала, купила один и дала мне маленький кусочек попробовать. И сколько я ни просил, так и не позволила мне съесть больше ни крошки, и продавец удалился со своим лотком, крича: «Грешники, грешники!» Я узнал, что эти куличики сделаны из гречневой муки, поэтому и носят столь непонятное для меня имя. Но, увы, они тяжелы для меня. Тяжелы для меня оказались и ржаные лепешки со сметаной, испеченные Марьюшкой. Вредна для меня была и селедка. Вообще все, что я любил, к моему величайшему огорчению, считалось опасным для моего здоровья. Но я отвлекаюсь в сторону. Итак, мы с мамой ходили к зубному врачу, ездили иной раз с бабушкой в торговые ряды, однажды меня взяли вечером в городской сад на музыку — и все-таки я скучал. Книг, подходящих моему возрасту, в доме не было, и я бродил по дому как неприкаянный и мечтал. Ваня стал грустным, поэтическим воспоминанием, а дни, проведенные с ним вместе, представлялись счастливыми. Я забыл все ссоры и споры, и меня не радовало, что кучер одному мне, за неимением соперников, давал проваживать Фоку или Ваську, когда дядя возвращался после прогулки на беговых дрожках.

3 ноября 1950 г.

Чем богаче и сложнее становилась жизнь моя в 1903 году, тем труднее мне сегодня рассказывать о ней. Вот мы пошли смотреть квартиру — старая почему-то казалась неудобной дяде Гаврюше. И перед этим простым воспоминанием у меня руки опускаются. Все откладываю рассказ об этом путешествии. Я знаю, что вряд ли мне удастся передать чувство, вызванное этим большим старым домом, который нам показывал старый лакей, седой, в черном пиджаке, печальный. Я не удивился бы, если бы мне сказали, что это владелец дома. Не хочется отделываться словами «особое чувство», которыми я уже пользовался несколько раз, вспоминая детство. Попробую понять, что поразило меня тут? Не обилие комнат. Их было достаточно много и в старой квартире. А их названия. «Вот буфетная», — говорит старик. И я вижу просторную комнату с деревянным низким шкафом во всю стену. «Вот гардеробная». По этим названиям, по печальному голосу старика, по деревьям сада за широкими окнами я вдруг угадываю, что жизнь здесь шла не так, как у нас. И, очевидно, кончилась. Когда мы осматривали густой, как лес, сад, аллеи которого превратились в неширокие дорожки, то мне ужасно захотелось, чтобы дом этот сняли теперь же, и мы пожили в нем хоть недолго. Но старшие решили, что он слишком стар. «При первом хорошем ветре с него крышу снесет», — сказала бабушка. И я узнал, что дом совсем такой, как помещичья усадьба, что владелец его и в самом деле был богатым помещиком, да теперь разорился. И я с тех пор, когда я читаю о помещичьих усадьбах, то сразу представляю себе этот жиздринский дом.

4 ноября 1950 г.

Закончу жиздринские воспоминания попытками передать отдельные картинки — не знаю, как назвать их иначе, — которые стоят передо мною так, как будто видел я их, пережил только что. Мы пьем чай. Бабушка рассказывает и дважды употребляет слово «намедни». Я спрашиваю, что это значит. «Черкес! — кричит Зина. — Забыл русский язык, черкес». Я стою за воротами и жду своей очереди. Ваня уже покатался на Зорьке вдоль квартала. Теперь катается Лида. Вдруг Зорька встает на дыбы. Лида в своем беленьком платье плавно съезжает по спине Зорьки и легко и нестрашно падает в пыль. Зорька мчится в конюшню, а Лида растерянно идет к нам. Мы с Зиной пришли в гости к соседям, где есть девочка моих лет, очень веселая. Как мы встретимся, так и хохочем. Вот мы поговорили, посмеялись и успокоились. Я сижу, задумавшись, на перилах крыльца, подруга моя убежала, старшие негромко разговаривают друг с другом, летняя жиздринская тишина. Я слышу привычный звон в ушах, который легко превращаю в слова. Кто-то слегка растягивает слова: «Э-э-эй, вы, ма-а-а-льчики! Же-е-е-ня! Же-е-е-ня!» Я спрашиваю со свойственной мне в те годы сообщительностью: «Зина, ты слышишь что-нибудь, когда тихо?» Зина не понимает меня. «А я слышу! — сообщаю я. — Кто-то зовет: “Же-е-е-ня!”» Зина вдруг так резко обрывает меня, что я прихожу в смущение. И только недавно я понял, что строгость Зины была вызвана тем, что я напугал ее. Ведь это плохая примета, когда человек слышит, как неведомо кто окликает его. А все Шелковы были суеверны. Мы едем по реке в плоскодонной лодочке. Дядя Гаврюша вышел из купальни, разговаривает с нами, стоя по горло в воде. И я вижу сквозь коричневатую, но прозрачную воду песок на дне, плотную белокожую дядину фигуру, мелких рыбешек.