13 декабря 1950 г.
И стыд обжег меня. Я понял, что говорил смешно, да еще при ком! При девочке, похожей на Лиду! Это был второй в моей жизни случай жгучего стыда, вызванного моими собственными словами. Впервые я испытал это чувство в Майкопе. Мы с Верой Константиновной и девочками Соловьевыми поехали кататься на линейке не за Белую, а мимо курганов, в степь, в направлении станицы Тульской. Когда мы возвращались, то в длинных одноэтажных кирпичных корпусах больницы уже зажегся свет. И я сказал задумчиво: «Стемнело. Больница загорелась тысячью огней». «Слышите, слышите, что он говорит?» — воскликнула Вера Константиновна и засмеялась. И стыд обжег меня так сильно, что, вспоминая что-нибудь в те дни, я думал: «Ах да, это было еще до стыда на линейке». Когда мама была свободна от курсов, совершали мы более дальние прогулки. Чаще всего ездили мы в Городской (или Приморский) парк — забыл, как он называется. У ворот этого парка сидела сторожиха с вязанием в руках. А на спинке стула, стоящего возле нее, сидел попугай, которым я не уставал любоваться. Он умел разговаривать, кричал «Дурак!», причем хохолок его вставал дыбом. В парке мы или располагались на траве под деревьями, или сидели в крытой галерее над обрывистым берегом. Отсюда можно было любоваться свободным от портовой суеты морем. Оно расстилалось от обрыва до самого горизонта, отвечая основному, как я считал тогда, признаку моря: другого берега видно не было. Мама любовалась морем и призывала меня к тому же, но я, повторяю, любил больше приморскую жизнь, чем море. Как я любил выставленную в одном из магазинных окон модель корабля, как мечтал, что каким-нибудь чудом мне купят ее. Как любовался идущими на горизонте пароходами. Как завидовал рыбакам на шаландах. По дороге в парк мы проходили мимо мореходного училища с флагштоком или мачтой на башне. Я заявил маме, что хочу поступить в это училище. Но она ответила серьезным и строгим отказом.
14 декабря 1950 г.
Мама не могла себе представить никакого другого образования, кроме университетского: «Сюда идут только недоучки», — сказала она, но страсть к морю была у меня настолько сильна, что на этот раз мамины слова не произвели на меня ни малейшего действия. Я по-прежнему смотрел на моряков как на людей особенной, избранной породы, причем в данном случае не делил их на благородных и простых. И офицеры, и матросы, и рыбаки, и грузчики в порту были мною любимы благоговейно, как кучер дяди Гаврюши. Вот офицер в черной морской форме, с кортиком на боку, прощается с дамами и одну из них целует в ладонь. И мне кажется это прекрасным, приморским. Вот матрос подмигивает Ольге, покашливает многозначительно и спрашивает: «Это ваши детишки, барышня?» И это восхищает меня, и я не могу надивиться на Ольгу, которая матросу — подумать только, матросу! — отвечает со злобой: «Проходи, не задерживайся». Однажды в одно из воскресений, вероятно, отправились мы в далекое путешествие. Забыл точно, куда — с ним связаны слова: Ланжерон, Фонтаны. Словом, на этот раз мы целый день провели на море, купались, было очень весело, но вызвало у меня на другой день припадок малярии. Домой оттуда мы шли, перед тем как сесть на конку, по какому-то мосту, с которого видна была внизу не река, а улица. Высокие грязноватые дома. Разноцветное белье сушилось на балконах. И мне вдруг почудилось, что здесь живут люди, о которых и пишут в отделе происшествий. Тут и должны случаться пожары, ограбления, убийства. Впрочем, на эти мысли, кажется, навела меня мама, разговаривая с Ольгой. Бородатый старик сидел внизу у ворот и играл в странную игру с девочкой лет семи. Она подбегала, говорила ему что-то, а он поднимал ей рубашонку и шлепал по голому заду. Сердитая старуха прекратила — к моему облегчению и вместе с тем сожалению — это безобразие.