29 мая 1951 г.
Этот ее взгляд был веселее, чем обычно. Она улыбалась чуть-чуть и разговаривала со своей подругой, которая казалась такой обыкновенной рядом с таинственной и строгой, несмотря на улыбку, Милочкой. Нет, вспомнил. И подруга ее уже освящена была тем, что Милочка разговаривала с ней, включена в тот мир, на который я глядел снизу вверх. Теперь я должен рассказать нечто, до сих пор таинственное для меня. Никогда в жизни я больше не переживал ничего подобного. Было это зимой, когда я учился во втором классе. Я шел из училища и встретил Милочку. Обычно я поглядывал на нее украдкой, а она и вовсе не смотрела на меня. Но тут я нечаянно взглянул прямо в ее прекрасные серо-голубые глаза. Мы встретились взглядами. И что-то мягко, но сильно ударило меня, потрясло с ног до головы. И мне почудилось, что и она остановилась на миг, точно в испуге. И глаза Милочки, точно я поглядел на солнце, остались в моих глазах. Я видел ее глаза, глядя на снег, на белые стены домов. Несколько лет спустя я спросил Милочку, помнит ли она эту встречу и пережила ли она что-нибудь подобное тому потрясению, которое я испытал. Она сказала, что не помнит ничего похожего. Причастие, разлившееся теплом по всем жилочкам, и этот мягкий, но сильный удар, глаза, отпечатавшиеся в моих, вот чего я не переживал больше никогда в жизни. Крачковские в это время жили против реального училища, а женская гимназия помещалась кварталах в трех за нашим домом. Поэтому я часто по дороге в училище встречал Милочку. Иной раз, сидя на последнем уроке, видел я, как возвращается она домой. Варвара Михайловна сильно нуждалась. Нелегко ей было растить четырех детей. Она держала жильцов из приезжих реалистов. И даже на них (было их, кажется, двое) поглядывал я не без уважения. Мне грустно расставаться со вторым классом. Кончается время чудес. С третьего класса я уже почти взрослый. Многое я растерял и ничего не приобрел. И я не знаю, хватит ли у меня храбрости рассказывать, ничего не пропуская, не смягчая и не прибавляя, как я писал до сих пор.
30 мая 1951 г.
Вскоре после нашего переезда к Капустиным всех нас разбудили свистки и крики. Старшие, впрочем, еще не спали, они только что вернулись из гостей. Они выбежали на улицу и увидели полицейских, толпу народа и фабриканта Табакова, девочкам которого я некогда так позорно врал о том, что часто падаю в обморок. Оказывается, Табаков получил письмо с требованием положить в указанное место пакет с деньгами. Авторы письма угрожали ему смертью в случае отказа. Табаков сообщил о письме в полицию, и человека, пришедшего за деньгами, схватили. Табаков спросил папу, с которым был знаком по клубу: «А вы что тут делаете?» Папа, шутя, ответил, что был вместе с экспроприаторами. Табаков шутку понял, но тем не менее мама была расстроена и говорила за чаем, что в такое тревожное время нужно следить за каждым своим словом. А время и в самом деле стало тревожным. Слово «экспроприация», а вскоре для краткости просто «экс», слышалось у нас чуть ли не ежедневно. На туапсинском шоссе ограбили почту. Ограбили где-то банк. А вскоре мы услышали потрясающее известие — у самого своего дома был убит фабрикант Табаков. Значит, недаром в письме ему угрожали смертью. Начались аресты. Однажды ночью кто-то позвонил к нам, на вопрос «кто там?» попросил не открывать и предупредил через закрытую дверь, что у нас будет обыск. Обыск не состоялся, но через несколько дней папа, Василий Федорович Соловьев и доктор Киселев были высланы из Кубанской области, объявленной в то время на военном положении. Папе приказано было ехать в Самару, но он поехал в Баку, о чем нам велено было молчать. Как я узнал впоследствии, городская дума постановила сохранить место за папой, взяв в больницу врача на время. И в Майкопе появился молодой доктор Варшавский, безропотно уступивший папе место, когда он вернулся из высылки. Все эти события не огорчали и не беспокоили меня, а, стыдно признаться, не то что радовали, а как-то тайно веселили, как пожар или наводнение. Не могу вспомнить, как уезжал отец, провожали его или нет.