Выбрать главу

За годы моей службы я не раз задумывался над тем, крещен ли Гитлер по католическому обряду и вырос ли он в обычаях своей церкви, чувствует ли он себя с ней связанным. Никаких признаков религиозной набожности я в нем никогда не наблюдал, равно как и преисполненной ненависти антирелигиозной настроенности, скажем, того же Бормана, примитивность и неотесанность которого, проявлявшиеся не только в этом, постоянно действовали на меня отталкивающе.

Не сомневаюсь, что Гитлер по-своему верил во всемогущество Бога, но это отнюдь не делало его смиренноподчиненным. И своих политических действиях и в отношении, например, к евреям или «славянским недочеловекам», он не чувствовал себя связанным никаким нравственным законом, а был убежден в том, что должен постоянно поступать в интересах немецкого народа и, более того, в согласии с «Провидением».

Эта установка в конечном счете рухнула, когда Гитлер почувствовал себя преданным и брошенным на произвол судьбы именно теми своими приверженцами, которым он доверял и недостатки которых старался не замечать. Теперь, в последние недели, дотоле стойко переносивший все испытания «народ» тоже стал проявлять признаки слабости. Гитлер не захотел признаться самому себе, что требования войны сделались просто чрезмерными, а впал в примитивный дарвинизм, утверждавший, что в этой борьбе победит именно более сильный. Немецкий же народ оказался слабее, а потому должен перестать играть роль среди народов всей Земли. Поэтому Гитлер был, в своем понимании, последователен, требуя неукоснительного осуществления приказа «Нерон», целью которого было превратить Германию в «выжженную землю». Народ, оказавшийся более слабым, считал он, уже не нуждается ни в какой жизненной основе: «Что гнило и старо, что должно пасть, надо не поддерживать, а подтолкнуть». Под конец Гитлер не уставал подчеркивать: «будущее принадлежит более сильному народу Востока».

Точный момент радикального изменения отношения Гитлера к немецкому народу я указать не могу, но обе эти тональности – хвала и проклятие – до сих пор звучат в моих ушах. Каждая из них в свое время выражала его убеждение. Правда, даже тогда, когда война, с военной точки зрения, уже была проиграна, после Арденнского наступления, он все еще утверждал: народ должен держаться до конца и следовать за ним.

Бросалось в глаза его почти культовое отношение к Фридриху Великому. Гитлер постоянно говорил о присущем этому прусскому королю сознании собственного долга, «toujour eu vedette»{299}, о его внутренней скромности, мужестве, личной храбрости, сочувствии своим солдатам и верности своим советникам. Именно все это он хотел бы видеть воплощенным в самом себе. Но хотя Гитлер и проявлял к своему окружению не только терпимость, а и понимание, участие, даже сострадание, в целом эти качества были ему чужды; он, по меньшей мере, подавлял их в себе.

Значительным толчком к действиям Гитлера в конце войны послужило то, что противники, в соответствии со своими неоднократными заявлениями, не отказались от намерения уничтожить не только его самого, но и разгромить Третий рейх и наказать целиком весь немецкий народ{300}.

Бегство из Берлина

29 апреля я спросил Гитлера, не позволит ли он мне попытаться пробиться на запад. Фюрер сразу же согласился, но посчитал это едва ли уже возможным. Я сказал ему, что, по моему мнению, путь на запад сегодня еще открыт. Насчет опасности моего замысла я никаких иллюзий не строил. Он дал мне разрешение уйти и посоветовал отправиться к гросс-адмиралу Деницу. Во второй половине дня я закончил последние приготовления, решив ограничиться лишь «легкой поклажей» – вещевым мешком и автоматом. Вечером я напоследок принял участие в обсуждении обстановки, а потом доложил Гитлеру о своем убытии. На прощание он пожал мне руку и произнес: «Всего хорошего!». О том, что происходило потом в его бункере{301}, я знаю только понаслышке.

Вместе с многолетним ординарцем Матизенгом я через подземные переходы направился к восточному выходу из здания около гаражей и в полночь 29 апреля покинул Имперскую канцелярию, будучи последним военным адъютантом Гитлера, принадлежащим к его узкому военному окружению.

Выйдя из Имперской канцелярии, я увидел перед собой сущий ад. Повсюду валялись катушки кабеля, висели оборванные трамвайные провода, кругом – развалины домов, воронки от бомб и снарядов. В районе площади Потсдамерплац полыхало пламя. Над всем городом, куда ни бросишь взгляд, почти непроницаемый огненный колпак, гарь, сажа и чад от множества вспыхивающих повсюду пожаров. Я невольно спросил сам себя: а где же лучше – внизу в бункере или наверху под артогнем русских?