А вы, господин граф Антон Спиридонович? Или, по-нашему, господин Шпиро! Прослышал про мою болезнь и обрадовался: как-никак уходит из жизни последний свидетель твоего нравственного падения! Помнишь ли, милок, где и каким я тебя нашел?! На кирпичном заводе, на досках, скрючился подле теплой трубы и зубами стучишь. А от твоей щетины и рванья стошнило бы даже шанхайские трущобы. За одежду и первые пятьдесят динаров вы, ваше превосходительство, господин молодой полковник из армии Врангеля, руки мне целовали! А теперь ты стоишь передо мной прямой, как копье, белый, холеный и гордый, как покинутый дворец, и с презрением смотришь на этот организованный хаос превращения балканского крестьянина в первого гражданина Европы, и пуговицы на твоих крахмальных манжетах для тебя важнее человека, твоего благодетеля, меня, дурака, собравшего вас здесь себе на голову, людям на позор! Ну что, если бы я с тобой обошелся, как положено по классовому принципу, раз уж ни Ворошилов, ни Буденный этого не успели? Ты бухгалтер, а корчишь из себя декана экономического факультета, взирающего на подлинных деканов, как на бухгалтеров!
А ты, Радислав, со скрипучим протезом вместо ноги! Ты, товарищ председатель совета инвалидов! Почему ты косишься на меня так мрачно? Разве я виноват в том, что тебе не дают медаль первоборца? Где это видано, чтоб давали медаль тому, кто носил кокарду до самой капитуляции Италии? Напрасно ты обиваешь пороги военкоматов и досаждаешь нашим землякам — генералам! Из уважения к твоей культе они любезно примут тебя, но заявления не подпишут. Во всяком случае, пока я жив и они живы. Ведь это я взял тебя в плен, товарищ Радислав, да еще шомполом вдарил за попытку к бегству — что ни говори, а все лучше, чем расстрелять! Я просил в штабе не посылать тебя в штрафной батальон. Теперь ты загордился. Еще бы — вон какой гладкий от сидячей жизни на инвалидной пенсии, скрипишь с таким видом, словно на тебе все протезы революции, а я бы этакому другу и стражу нашей революции, во имя этой самой революции, перебил и вторую ногу. Другие, не чета тебе, да и здоровьем поплоше, сидят в табачных лавках, привратницких и на телефонных станциях, а ты гуляешь себе по Лабудовацу, вынюхиваешь да высматриваешь, нет ли где какой поживы, так и вертишься то в комитете, то на складе Красного Креста да морочишь голову честному народу запоздалым геройством.
О наше военное милосердие, ведь и ты подчас меры не знаешь!
А вы все, что ни рыба ни мясо, вспоминающие о политике лишь в день выборов, вы, занимающие столбцы в переписи населения и за отсутствием собственного мнения всегда принимающие чужое, вечные соглашатели и подпевалы, неужто ни один из вас не счел нужным навестить меня? Не слышали? То, что вам нужно, вы слышите в сей же миг, даже если это происходит в нижней палате или в Белом доме! Был бы у меня арсенал ругательств Марко Охальника, я надиктовал бы страниц двадцать убористого текста и разослал вам в виде циркуляра! Или прочитал на собрании вместо доклада! Вы бы и тут аплодировали. Хотя на другой день из этой самой общины в канцелярию президента ушло бы по меньшей мере двадцать анонимок с жалобами на невыносимую обстановку, которую создает такой-сякой Данила Лисичич!
И вы, дети, что с удивлением смотрите, как вспыльчивый дядька бранится и сквернословит из-за каких-то непонятных вам проблем! Неужто ваш гундосый учитель не научил вас ничему, кроме букв да таблицы умножения? Я не виню вас, как, впрочем, и никого не виню. Я ругаю. Вам просто незнакомо чувство долга, тем более по отношению ко мне. Не умею я собирать вокруг себя ребятишек и потешать их байками, чтобы завоевать их любовь. Я построил школу, стадион, приобрел для вас домры, играйте, сколько душе угодно! Как знать, может быть, для кого-нибудь это станет профессией — ведь дурной вкус куда как живуч! А еще я организовал автобус, который развозит вас по селам, чтоб вы не намяли свои нежные ножки, чтобы не мерзли зимой, ну а еще чтоб с малых лет научились ездить хотя бы на автобусе, если уж вам не светит ездить на собственной машине. Нет, я не в обиде на вас за то, что вы как должное принимаете все мои заботы, полагая святым долгом старших — жить для вас. Но одно ваше: «Доброе утро, дядюшка Дане, как ты?» — подняло бы меня с постели и заставило бы, не щадя себя, без роздыху трубить еще лет десять! Уж это точно, клянусь своими сединами!»