приказываю влюбить в себя всех, от председателя общины и секретаря комитета до последнего официанта в трактире, ведь ты такая красивая, только скинь с себя эту паутину! Сними жакет, так, расстегни две пуговки, зачем ты носишь этот мрачный коричневый цвет? Взбей волосы, так! Если б не кучер, я бы сорвал с тебя все твои тряпки и одел бы во все светлое и сверкающее или… будь я помоложе, я бы, ой-ей-ей, прости меня, фаэтон затрясся б от веселья, и как знать, дотянули бы рессоры до города? Знаешь, пшеничинка моя налитая, ракия все еще тянет меня за язык, но ведь с сегодняшнего дня я беспартийный элемент, кое-какие гайки во мне развинтились, вот я и несу всякий вздор с полной безответственностью — ну какой теперь с меня спрос? Да только каждое слово горячей плотью моей вскормлено, каждой жилкой моей напоено, да, клянусь тебе своими глазами, побелевшими от неустанных трудов и постнятины по части удовольствий!
Малинка шмыгает носом, вижу — годами никто за ней не ухаживал. Забыла даже, что это такое. Загрустила по своей ушедшей молодости. Но грусть-тоску скоро побороло любопытство, растревоженное женским тщеславием. Она жмурилась, выпрямлялась, искала все новые и новые подтверждения моим словам, с особым тщанием проверяла, правду ли я говорю: может, надежда, какую я в ней заронил, всего лишь выдумка учтивого спутника, милосердие старого боевого товарища или обычная лесть завзятого бабника. Она беспрекословно выполнила все мои указания, посмотрелась в зеркальце и в мои глаза. И — поверила.
Довольная первым успехом, она прислонилась головой к моей груди. Я продел руку у нее за спиной и поцеловал ее в темя. В мягкие и густые волосы, пахнувшие хорошим мылом и свежими садовыми цветами.
— Данила, а я-то думала, что все кончено.
— Душа моя батальонная, будь я помоложе, то уж сумел бы тебя убедить, что все только начинается.
Она взглянула на меня снизу. В крупинках смеха показалось юное создание, бабочка и чаровница.
— А ты не боишься, что кучер обернется?
— С божьего благословения и с твоего соизволения я бы не стал обращать на него внимания. Помнишь длинного Радивоя? Он как-то рассказывал — гулял он раз по Яхорине с одной девушкой из конвойного батальона при штабе дивизии. Всю ночь бродили и все умные разговоры разговаривали — революция, государство, колхозы, качество и количество. Начало светать… Тут мой Радивой не вытерпел… «Слушай, — говорит девушке, — хватит с меня теории, давай-ка к делу!..» А она смеется: «Наконец-то, а то уж я думала, тебя ранило куда-нибудь пониже живота!»
— Чепуха, Данила, все это ты сам придумал!
— Ей-богу, нет!
— Погоди, я сяду поудобней. Так! Знаешь, мне так сейчас хорошо… Данила, давай немножко помолчим. Слова мешают…
Дорога поднималась в гору. Лошади шли шагом. Темень накрывала нас словно черным плащом. Я попросил кучера остановиться у трактира на перевале. Умоемся, мол, и отдохнем у источника. Пусть задаст лошадям корм и подождет нас. Когда мы вышли из фаэтона, я сунул ему в руку двести динаров:
— Ты уж не подгоняй нас, обожди, пока сами придем.
На это он, видно умудренный опытом, обретенным в разъездах с работниками учреждения, которому принадлежал фаэтон, деловито сказал:
— Гуляйте хоть до утра, товарищ Данила. А хотите, отведу вас к одному приятелю, комната чистая, и сама сыра земля ничего не узнает!
Я ласково похлопал его по плечу:
— Молчи, старый греховодник!
Он накрыл лошадей попонами и отправился в трактир.
Я взял Малинку за руку и повел по дороге к источнику. Она посетовала на свои замлевшие ноги. Я, как человек учтивый, к тому же старый друг, взял ее в охапку и понес, она обвила мне шею руками. Подле шумной струи я опустил ее. Она сняла жакет и стала умываться, стараясь не замочить ног, а я смеялся — забыла наша партизанка, как умывалась в горных ключах. Она наскоро причесалась, накинула на плечи жакет и, вся дрожа, приникла ко мне.
— Ой, как свежо в горах!
Я вывел ее на лужайку над источником.
Сидим мы и слушаем, как бежит по жилам кровь и как рождается в горах ночь. Разогретые сосны заливают нас морем запахов. Сквозь клейкий смолистый воздух пробивается ветерок. Малинка прильнула ко мне. Молчим… Я опасливо откидываю ей голову и медленно и нежно целую ее. Губы ее встретили меня с непреклонной твердостью сопротивления. Затем дрогнули, раскрылись и задвигались призывно.
Я шептал ей все ласковые слова, которые хотел и не сказал мой батальон во главе со своим командиром, целовал ее за всех, кто погиб, так и не дождавшись желанного поцелуя. Прижимал ладони к твердой и гладкой груди и, не дыша, следил за тем, как ее спокойное и словно бы удивленное тело постепенно оживает, сбрасывает с себя спячку и начинает взволнованно метаться и вздрагивать. Пробуждается жизнь под пеплом печали а забвения.