Под вечер я отправился в кофейню побритый, наглаженный, отмытый — любо-дорого посмотреть. Все на мне — от шляпы до резиновых набоек — сделано настоящими мастерами. Один мой отец, похоже, не обладал достаточной квалификацией.
Вечером я к Малинке,
начальник хозотдела к вдове Рагиба Мандрича, сапожник Коста — к жене столяра Йоцы, поскольку Йоца сейчас в отъезде — перестилает полы в построенных после войны школах, где уже гниют половицы, на которые пошли сырые доски; Вехид, бухгалтер кооператива, тяпнет свою норму — двести граммов и прямиком на окраину города к жене санитара Муйо, у которого сегодня ночное дежурство в больнице. Так мы, соседи и друзья, к радости наших жен и к своему собственному удовольствию, оказываем друг другу мелкие услуги.
Пока я потягивал кофеек, в кофейню вошло человек шесть-семь почтенных горожан. Наконец в дверях появился агроном, который вполне мог сойти за троих.
— Сервус, Дане!
— Привет!
— Что это ты вырядился, словно на банкет?
— Так, со скуки!
— Дане, а бывший Малинкин муж жив?
— Жив. А что?
— Да так… Знаешь, надоело жить одному. Всерьез подумываю остепениться. Сватаюсь к Малинке, а она хохочет и говорит мне, словно ребенку: «К сожалению, я скоро буду женой другого». Наверное, муж снова зовет ее.
— Возможно.
Смотрю на него поверх чашечки и думаю про себя: «Нет, не жалко мне тебя, голубчик. Даже ревность чувствую. Самому нужна Малинка».
— Ищи, сынок, по возрасту!
— Ее люблю.
— Что поделаешь!
Мы простились. Уже в дверях я услышал, как агроном заказывает ракию.
Во двор к Малинке я пробрался, ровно кот в кладовку. Поступью всех досточтимых и образцовых граждан, которые столетьями делают одно и то же, заквашивая в добродетельных и набожных соседках потомство, которое под фамилией хозяина дома вырастает на счастье и радость официального отца и родной матери. Поступью тех, кому тесна супружеская постель и кто живет в твердом убеждении, что их собственным женам никто другой бока не гладит.
Я пробрался на веранду и, слившись с собственной тенью, положил ладонь на ручку двери. Дверь тихо скрипнула.
Малинка тотчас впустила меня. И заперла дверь.
Посреди комнаты стол, покрытый белой скатертью. Цветы, тарелки, вино. Две рюмки. Прибранная кровать. По высокому изголовью понимаю — подушки на двоих.
Выпили до дна по рюмке крепкой. Она поперхнулась. Кашляет и смеется. Глаза залиты маслом смеха.
Я молча пожираю ее глазами.
Потом сказал здравицу в честь ее красоты и наших общих воспоминаний, указательным пальцем поднял ее подбородок и слегка коснулся усами живых беспокойных губ.
Она отпрянула.
«Ой, что-то подгорает!»
Зашлепала пятками по комнате. Я, как пес, вожу за ней глазами.
Должен признаться, что в своем знании женщин я где-то на уровне неграмотного чернорабочего. И тем не менее я готов биться об заклад, что наряд ее — образец меры, прелестной элегантности, знания себя — явный признак трезвого ума и утонченного вкуса. На груди ослепительно белая скромная блузка с высоким воротником и вырезом, с каким не ходят на собрания общественных организаций, но со спокойной душой входят к начальнику — с документами на подпись. Блузка — шелковая занавеска — вся в обещаниях. Талия перетянута широким черным поясом, на котором как раз под грудью поблескивают жемчужинки на старинной серебряной пряжке. Живой роскошный водопад юбки. Ножки, за которые сластолюбивый араб отдал бы и шатер и верблюда, своей легкой, упругой поступью говорят о сохраненной молодости.
Мои голодные глаза чуть ли не с рычанием крадутся за ней, того гляди, настигнут. А я сижу одеревенелый, элегантный, верный, преданный добряк, который только и умеет, что посылать нежные взгляды.
Да, положение — глупее не придумаешь,
потому что,
после того как молодость моя была израсходована наподобие боеприпасов на скудном пикнике тела, судьба послала мне дар, достойный двадцатилетнего удальца.
Нет, я не просто влюблен, я и впрямь впадаю в детство, я, матерый волк и гайдук, который во исполнение приказа изо всех сил старается быть пристойным и обходительным!
Я забыл Лабудовац, пощечину, парткомиссию, гимн в честь нашей встречи, городишко, торговлю и обнявшую нас ночь. Я, крестьянин, бобыль, стою у озера красоты в тополиной роще, готовый очертя голову броситься в него — на съедение рыбам последствий, даже если у меня не хватит сил выбраться на берег.
Мы выпили.
Я посадил ее на колени.