Выбрать главу

Мой обвинитель припал к очередному стакану воды. Медленно, с наслаждением сделал глоток, театральным жестом отставил стакан.

— А теперь, ваша честь, — обернулся он к судье, — я вызываю своего первого свидетеля. Мистера Джеймса Тернкасла.

23

Теперь я должен остановиться. Дальше писать не могу. В сердце моем отзовутся эхом потоки лжи, извергавшиеся из уст того, к кому я относился как к сыну, а этого я вынести не в состоянии. Более того, я чувствую себя больным. Совершенно больным. Сердце бешено стучит, виски пульсируют ему в такт. И хотя мне нечего ждать от жизни, кроме долгих безрадостных дней в этом мрачном узилище, я все еще беспокоюсь о своем здоровье. Я не хочу умирать. Моя невиновность запрещает мне умереть. Я не хочу быть реабилитирован посмертно.

Я вызываю охранника. Я пытаюсь докричаться до него. Я напуган. Ко мне приводят врача. Это милый человек, он, смею надеяться, верит в мою невиновность. Он направляет меня в тюремную больницу.

— Мы за вами понаблюдаем, — говорит он. — Вы будете в палате с другими заключенными, — шепчет он мне на ухо. Он думает, что я страдаю от тягот одиночества, и, возможно, он прав.

Как только меня укладывают в кровать, которая стоит между кроватями двух других заключенных, мне становится немного лучше. Но меня подсоединили к аппарату «искусственное сердце», мне меряют давление, пульс и температуру. Я лежу в кровати три дня, под постоянным наблюдением, и в конце концов моя ярость стихает. Я не хочу возвращаться в камеру. Там меня ждут мои записи, а я не уверен, что снова готов писать. Я привык к обществу других людей, к звуку их голосов, к их стонам, вздохам и даже к редким обменам репликами. Человек справа от меня тоже осужден пожизненно. Он говорит, что его зовут Мартин. Мое имя он знает.

— Вы знаменитость, — говорит он.

Мне незачем спрашивать, за что он сидит. Пожизненное — это почти всегда за убийство. А может, думаю я, он тоже невиновен? Но я его не спрашиваю. Я так долго пробыл в одиночке, что не научился ни тюремному жаргону, ни тюремному этикету. Я знаю, что есть вопросы, которых не задают, и догадываюсь, что «виновен — не виновен?» один из них. Но на второй день моего обследования Мартин сам начинает разговор.

— Я убил свою жену, — говорит он.

— За что? — спрашиваю я. Я понимаю, что должен как-то отреагировать.

— Она меня раздражала.

Не знаю почему, но мне хочется смеяться. В жизни каждого человека есть множество людей, которые его раздражают. Вряд ли это оправдывает убийство.

— Вы когда-нибудь жалеете об этом? — спрашиваю я.

— Никогда, — смеется он в ответ. — Да я жить начал, только когда здесь оказался. У меня никогда не было столько приятелей. Здесь просто клуб. Я буду по ним скучать.

— Вас отпускают? — спрашиваю я не без зависти.

— Вроде того. — Он снова смеется. — Нет, приятель, — продолжает он. — Я скоро сыграю в ящик. Рак у меня. Дают еще пару недель. Что поделаешь, надо смириться. Жизнь вообще несправедливая штука.

К его жене она точно была несправедлива, думаю я. Но мне все равно его жалко.

— Просто несправедливая, — повторяет он. — Нарвался на мерзкого судью, и все. Не повезло. Он был из этих, из ваших.

Я пропускаю это мимо ушей. Человек же умирает. Нет смысла с ним ссориться. Никакой угрозы он скоро не будет представлять.

— А чем вы занимались на воле? — спрашиваю я, чтобы сменить тему.

— Каменщик я был, — говорит он. — Начальник мой тоже был из ваших. Иисусе, они ведь везде, куда ни кинь.

— Здесь их не то чтобы много, — не могу удержаться я, и это заставляет его умолкнуть, но сердце у меня все равно колотится.

Я понимаю, что при таком соседстве пульс будет частить. Взглянув на него, я вижу, что он заснул, удивляюсь тому, каким невинным он выглядит во сне, и думаю, как выгляжу во сне я. Вдалеке часы бьют восемь раз. Обычно у меня это уже время отбоя. Снова подходит медбрат, меряет мне пульс, давление и температуру. Дает, спасибо ему, лекарство, чтобы я заснул. Я выпиваю его, и меня сразу обволакивает дремота. Мартин стонет во сне, и вид у него уже не такой невинный. Он спит беспокойно. Рука пытается нашарить что-то на одеяле, я вижу, как подрагивают его ступни под одеялом. Я поворачиваюсь к нему спиной, устраиваюсь на боку и утром просыпаюсь в том же положении. Я спал так крепко, что не сразу соображаю, где я и почему я здесь. Я поворачиваюсь посмотреть, проснулся ли Мартин. Его кровать пуста. Белье с нее снято. И я понимаю, что ночью, когда я лежал, повернувшись к нему своей еврейской спиной, он умер. И я скорблю о нем. В старые времена его бы повесили. Быть может, это было бы милосерднее. А вместо этого его приговорили к долгому, медленному, болезненному уходу, и он в последних судорогах совершенно законно протянул ноги.