И он действительно разузнал. Из Австрии он привез множество рассказов, которые давали первые зацепки к раскрытию целого заговора, а то, что он узнал в Марселе, подтвердило эту версию.
— Мы на правильном пути, — сказал он Ребекке. — А что Джеймс?
Она рассказала, что ее расследование пришлось прекратить, и объяснила почему.
Но сыщик воодушевился.
— Вы убедились, что связь есть, — сказал он. — Вот что важно. Что-нибудь мы из этого да выудим. Иначе и быть не может. Надо только запастись терпением.
— Это вы посоветуйте бедняге Дрейфусу, — сказала Ребекка.
Вернувшись в камеру после первого свидания с семьей, я впал в глубокую депрессию. Мне хотелось отделить себя от семьи. Точнее, я мечтал, чтобы они меня бросили. Пусть уедут, уедут из этой страны куда-нибудь далеко-далеко, сменят фамилию и заживут жизнью не-Дрейфусов. В их отсутствие я буду меньше сокрушаться о катастрофе, в которую я превратил их жизнь. Буду настаивать на их отъезде, решил я. Буду его требовать. А если они откажутся, откажусь с ними встречаться. Я так себя накачивал, что начал кричать вслух: «Убирайтесь! Все убирайтесь! Оставьте меня в покое». Решетка на моей двери клацнула, в окошечке появилась пара глаз: проверяли, все ли в порядке. Я не пытался покончить с собой, у меня не шла изо рта пена. И, главное, я не был мертв. Ничего предосудительного. Решетка захлопнулась — не без презрения к моему приступу злости.
Не помню, как я пережил следующие несколько дней. Депрессия меня не отпускала. Время от времени я видел других людей. За обедом в столовой. Я заметил, что меня сторонятся. Никто не подходил, не предлагал дружбу, не заводил бесед. Напротив, я чувствовал явную враждебность, что меня очень расстраивало. Если я решил избавиться от родственников, мне необходимо было обзавестись какими-то приятелями. Даже из числа тех несчастных, с которыми на воле я никогда не стал бы общаться. Но мне надо было умерить свои притязания. В корне пересмотреть свои ценности. Хоть я и был невиновен, мне надо было научиться вести себя как преступник. Более того, научиться думать как преступник. Но у меня не было никакого опыта. Мне следовало поучиться. Я должен был научиться контактировать с ними. Да, контактировать. А потом, если удастся, и влиться в их компанию.
Для этого я решил не пропускать спортивные занятия, которыми прежде не интересовался. С некоторой опаской я позволил отвести себя во двор для спортивных занятий. Там было полно народу. Шла игра в мяч, в которой, похоже, не было правил, а побеждал тот, кто больше бранился и ругался. Сам мяч был, считай, ни при чем. Кто-то бегал по кругу, и даже это занятие сопровождалось злобными монологами. На площадке только и делали, что поносили всё и вся.
Я некоторое время постоял у стенки. Наверное, ждал, когда мне скажут хоть слово или хотя бы кивнут. Я заметил, что несколько человек, переглянувшись, посмотрели на меня. Что ж, меня хотя бы заметили. Я решил обежать рысцой двор. Это же было место для спортивных занятий, и глупо было так и стоять у стенки. Начав пробежку, я заметил на себе их взгляды. Взгляды были недобрые, и я почувствовал угрозу. Чтобы отогнать страх, я запел. Изо рта у меня откуда ни возьмись — если не считать двух тысячелетий памяти — полилась мелодия, которую пела мне мама, когда я был маленьким. Ту, что пела ей ее мама. Эта песня на идише была единственным еврейским наследием, которого моя мама не таила. Песня бабушки, которую даже печи не смогли заглушить. Я пел ее себе и представлял ее лицо, вместе с ней шептал на идише отдельные слова, которые вдруг всплывали в памяти, и эти воспоминания так меня радовали, что на миг я забыл, где я и почему. Даже забыл о своей главной беде, забыл, кто я. Пока я пел, память находила все новые слова, меня унесло в ту парижскую квартиру, в те времена, когда она еще не пошла за молоком, а мой дед еще не пошел ее искать. И некоторое время бежал и пел. А потом услышал пронзительный свисток и замер как вкопанный. Гестаповский свисток, звук которого сопровождал их страхи в их последние парижские дни. И тогда я огляделся по сторонам, увидел, где я, и понял, почему я тут, вспомнил свое имя. Слова песни пропали, пропала и мелодия — меня погнали в строй, повели обратно в камеру. Оказавшись там, я уже не мог вспомнить ни мелодию, ни отдельные слова, даже лицо бабушки словно заволокло дымкой. Но я не падал духом. Я уверял себя, что, если буду ходить во двор, память вернется. Однако она слабела. Мелодию я вспомнил, но слов вспоминалось все меньше, и у меня уже не получалось забыть, кто я и почему здесь, как это было в то волшебное утро, когда я впервые вышел на зарядку.