Выбрать главу

— Хорошо, — сказал господин, — я потороплюсь.

Во время этого разговора коршун спокойно слушал и смотрел то на меня, то на-господина. Тут я увидел, что он все понял; он взлетел, потом резко откинулся назад, чтобы сильнее размахнуться, и, словно метальщик копья, глубоко всадил мне в рот свой клюв. Падая навзничь, я почувствовал, что свободен и что в моей крови, залившей все берега, коршун безвозвратно захлебнулся.

НЕСБЫТОЧНАЯ МЕЧТА БАБЕЛЯ

Пусть „грабят грабители для грабежа“, пусть „тяготит землю беззаконие ее“ и пришествие Избавителя утопично, еврейский дух требует, однако, бесконечно мечтательного и бесконечного ожидания спасения всего мира. Еще раввин Маймонид, обобщая догматы еврейского духа и заявляя о своей вере в Мессию, добавлял, что хотя Мессия все не приходит, он дожидается Его изо дня в день. Между маймони-довской Испанией 12-го в. и Советской Россией писателя Исаака Бабеля (1894–1941) общего мало, но этих двух людей роднит меж собой их причастность незыблемому во времени и пространстве духу народа, не устающего надеяться и мечтать, пусть и сознавая подчас, что ожидания его несбыточны. Быть может, в этом неповторимом единстве нездешней мечтательности и земной мудрости таится источник вечности еврейского духа, столь безошибочно символизированного Бабелем в образе крохотного и одинокого старика Гедали, который среди разрушений и убийств направляется в синагогу с молитвенником подмышкой и с мечтой о несбыточном Интернационале в душе.

Гедали

В субботние кануны меня томит густая печаль воспоминаний. Когда-то в эти вечера мой дед поглаживал желтой бородой томы Ибн-Эзра. Старуха в кружевной наколке ворожила узловатыми пальцами над субботней свечой и сладко рыдала. Детское сердце раскачивалось в эти вечера, как кораблик на заколдованных волнах…

Я кружу по Житомиру и ищу робкой звезды. У древней синагоги, у ее желтых и равнодушных стен старые евреи продают мел, синьку, фитили, — евреи с бородами пророков, со страстными лохмотьями на впалой груди…

Вот предо мною базар и смерть базара. Убита жирная душа изобилия. Немые замки висят на лотках, и гранит мостовой чист, как лысина мертвеца. Она мигает и гаснет — робкая звезда…

Удача пришла ко мне позже, удача пришла перед самым заходом солнца. Лавка Гедали спряталась в наглухо закрытых торговых рядах. Диккенс, где была в тот вечер твоя тень? Ты увидел бы в этой лавке древностей золоченые туфли и корабельные канаты, старинный компас и чучело орла, охотничий винчестер с выгравированной датой „1810“ и сломанную кастрюлю.

Старый Гедали расхаживает вокруг своих сокровищ в розовой пустоте вечера — маленький хозяин в дымчатых очках и в зеленом сюртуке до полу. Он потирает белые ручки, он щиплет сивую бороденку и, склонив голову, слушает невидимые голоса, слетевшиеся к нему.

Эта лавка — как коробочка любознательного и важного мальчика, из которого выйдет профессор ботаники.

Старик умолк. И мы увидели первую звезду, пробивавшуюся вдоль Млечного Пути.

— Заходит суббота, — с важностью произнес Гедали, — евреям надо в синагогу… Пане товарищ, — сказал он, вставая, и цилиндр, как черная башенка, закачался на его голове» — Привезите в Житомир немножко хороших людей. Ай, в нашем городе недостача, ай, недостача! Привезите добрых людей, и мы отдадим им все граммофоны. Мы не невежды. Интернационал… мы знаем, чтотакое Интернационал. И я хочу Интернационала добрых людей, я хочу, чтобы каждую душу взяли на учет и дали бы ей паек по первой категории. Вот, душа, кушай, пожалуйста, имей от жизни свое удовольствие. Интернационал, пане товарищ, это вы не знаете, с чем его кушают…

— Его кушают с порохом, — ответил я старику, — и приправляют лучшей кровью…

И вот она взошла на свое кресло из синей тьмы, юная суббота.

— Гедали, — говорю я, — сегодня пятница, и уже настал вечер. Где можно достать еврейский коржик, еврейский стакан чаю и немножко этого отставного бога в стакане чаю?..

— Нету, — отвечает мне Гедали, навешивая замок па свою коробочку, — нету. Есть рядом харчевня, и хорошие люди торговали в ней, но там уже не кушают, там плачут…

Он застегнул свой зеленый сюртук на три костяные пуговицы. Он обмахал себя петушиными перьями, поплескал водицы на мягкие ладони и удалился — крохотный, одинокий, мечтательный, в черном цилиндре и с большим молитвенником под мышкой.

Наступает суббота. Гедали — основатель несбыточного Интернационала — ушел в синагогу молиться.

В этой лавке есть и пуговицы, и мертвая бабочка. Маленького хозяина ее зовут Гедали. Все ушли с базара, Гедали остался. Он вьется в лабиринте из глобусов, черепов и мертвых цветов, помахивает пестрой метелкой из петушиных перьев и сдувает пыль с умерших цветов.

Мы сидим на бочонках из-под пива. Гедали свертывает и разматывает узкую бороду. Его цилиндр покачивается над нами, как черная башенка. Теплый воздух течет мимо нас. Небо меняет цвета. Нежная кровь льется из опрокинутой бутылки там, вверху, и меня обволакивает легкий запах тления.

— Революция — скажем ей «да», по разве субботе мы скажем «нет»? — так начинает Гедали и обвивает меня шелковыми ремнями своих дымчатых глаз. — «Да», кричу я революции, «да», кричу я ей, но она прячется от Гедали и высылает вперед только стрельбу…

— В укрывшиеся глаза не входит солнце, — отвечаю я старику, — но мы распорем закрывшиеся глаза…

— Поляк закрыл мне глаза, — шепчет старик чуть слышно. — Поляк — злая собака. Он берет еврея и вырывает ему бороду, — ах, пес! И вот его бьют, злую собаку. Это замечательно, это революция! II потом тот, который бил поляка, говорит мне: «Отдай на учет твой граммофон, Гедали…»-«Я люблю музыку, пани», — отвечаю я революции. «Ты не знаешь, что ты любишь, Гедали, я стрелять в тебя буду, тогда ты это узнаешь, и я не могу не стрелять, потому что я — революция…»

— Она не может не стрелять, Гедали, — говорю я старику, — потому что она — революция… — Но поляк стрелял, мой ласковый пан, потому что он — контрреволюция. Вы стреляете потому, что вы — революция. А революция — это же удовольствие. И удовольствие не любит в доме сирот. Хорошие дела делает хороший человек. Революция — это хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. Значит, революцию делают злые люди. Но поляки тоже злые люди. Кто же скажет Гедали, где революция и где контрреволюция? Я учил когда-то Талмуд, я люблю комментарии Раше и книги Маймонида. И еще другие понимающие люди есть в Житомире. И вот мы все, ученые люди, мы падаем на лицо и кричим на голос: горе нам, где сладкая революция?

ЗИНГЕР О НЕИСПОВЕДИМОСТИ

Пожалуй, именно еврейский дух и призван доказывать старую догадку, что пути человеческие неисповедимы, и душа наша непознаваема. Дальнейшее отношение к этой истине определяется вкусом: одни страшатся ее и строят невеселые прогнозы, другие усматривают в ней источник жизнетворной жажды существования и беспредельного познания. Еврейская традиция относится к человеку как к таинственному чуду, как к созданию, воля которого, проявляющаяся в чувствах, мыслях и поступках, не обусловлена ничем и никем, даже Богом. Бог — собеседник людей, которые «могут стать как боги», хотя и эфемерны, «как исчезающий сон». Родившийся в семье польского раввина, американский писатель Исаак Башвис Зингер (1904) сумел лучше, чем кто-либо иной в современную эпоху выявить отношение еврейской традиции к загадочности человеческой души, утверждающей жизнь самим фактом своей неисповедимости.

Каббалист с Ист Бродвея

Каждый раз при входе в кафетерий на Ист Бродвее я видел чело века, которого буду звать тут Джоел Яблонер, — старого еврейского писателя — каббалиста. Он издал книги о Святом Исааке Лурия, Рабби Моше из Кордовы, Баал Шем Тове и Рабби Нахмане из Брацлава. Яблонер перевел на идиш какую-то часть Захара, но писал он и на иврите. По моим подсчетам ему было за семьдесят — длинный и сухой старик с болезненным и морщинистым лицом, впалыми щеками, острым носом и начисто лысой головой. Глаза его навыкате были янтарного цвета, и носил он всегда потрепанный костюм, напяленный на незастегнутую рубашку, обнажавшую грудь с седыми волосами. Яблонер никогда не был женат. В юности он страдал чахоткой, и доктора прописали ему санаторий в Колорадо.