Выбрать главу

В одно из таких воскресений, возвращаясь с очередного обильного обеда, я решил поговорить с Зорбой и доверить ему свои проекты. Он слушал меня, разинув рот, но терпеливо, лишь время от времени с раздражением покачивая упрямой головой. С первых же слов он протрезвел, мысли его прояснились. Когда же я закончил, он нервно вырвал два-три волоска из своих усов.

— С твоего разрешения, хозяин, — сказал он, — сдается мне, что твой мозг не очень-то круто замешан, настоящая размазня для блинов. Тебе сколько лет?

— Тридцать пять.

— Эх! Тогда он никогда не придет в нужное состояние.

Я был задет за живое.

— Ты что, не веришь в людей, а? — закричал я.

— Не обижайся, хозяин. Да, я ни во что не верю. Если бы я верил в человека, я поверил бы также и в Бога, и в дьявола. А это уже серьезно. Все перепутается тогда, хозяин, и станет грозить мне большими не это зверь! Страшный зверь, — зарычал он, яростно удар ой по камням. — Твое высочество не знает, на что он похож, тебе-то все далось легко, но спроси об этом меня. Зверь, я тебе говорю! Ты причинил ему зло — он уважает тебя и дрожит перед тобой. Но сделай ему добро — и он выколет тебе глаза! Держи дистанцию, хозяин, не давай людям волю, и никогда не говори им, что все имеют равные права. Они сразу же растопчут твои собственные права, украдут твой хлеб и оставят умирать с голоду. Держи дистанцию, хозяин, я тебе добра желаю!

— Значит, ты ни во что не веришь? — крикнул я в отчаянии.

— Да, я ни во что не верю, сколько раз тебе это повторять? Я ни во что и никому не верю, только себе, Зорбе. Может быть, я считаю, что Зорба лучше других? Совсем наоборот, совсем не так! Такой же зверь, как и все. Но я верю Зорбе, потому что он единственный, кто в моей власти, единственный, кого я знаю; все другие всего лишь призраки. Своими глазами я вижу, своими ушами слышу, своими кишками перевариваю пищу. Все другие, я тебе уже сказал, только призраки. И когда я умру, все умрет вместе со мной. Весь мир Зорбы целиком пойдет прямо ко дну.

— Но ведь ты говоришь об эгоизме! — сказал я с сарказмом.

— Я ничего не могу поделать, хозяин! Так оно и есть: ем я фасоль, про фасоль я и говорю. Я Зорба и говорю, как Зорба.

Я ничего не ответил. Слова Зорбы хлестали меня, как удары плетью. Я восхищался его силой, способностью так презирать людей и в то же время с радостью жить и работать с ними. Мне же придется стать аскетом или облачать людей в фальшивые одежды, чтобы суметь их переносить.

Зорба повернулся и посмотрел на меня. При свете звезд я различал его губы, раздвинутые в улыбке до ушей.

— Я тебя обидел, хозяин? — спросил он, резко остановившись.

Мы подошли к нашей лачуге. Зорба смотрел на меня с нежностью и беспокойством.

Я не ответил. Мой мозг был согласен с Зорбой, но сердце сопротивлялось, хотело вырваться, убежать от зверя, проложить новый путь.

— Мне сегодня что-то не спится, Зорба, — сказал я. — А ты иди спать, если хочешь.

Сверкали звезды, море вздыхало и облизывало раковины, светлячок зажег у себя под животом маленький любовный фонарь. Волосы покрылись ночной росой.

Я растянулся на берегу, погрузившись в тишину и ни о чем не думая. Слившись воедино с ночью и морем, я чувствовал, что моя душа, как светлячок, зажегший свой маленький золотисто-зеленый фонарь, опустилась в ожидании неведомого чуда на влажную черную землю.

Мигали звезды, проходили часы; когда я поднялся, то совершенно неосознанно утвердился во мнении, которое здесь себе составил: отделаться от Будды, избавиться от метафизических мук и установить непосредственные, прочные связи с людьми. «Может быть, — говорил я себе, — у меня есть еще время».

5

«Старейшина, дядюшка Анагности, приветствует вас и просит оказать честь прийти к нему позавтракать. Сегодня в деревне будут кастрировать поросят; жена старейшины приготовит для вас изысканное блюдо из семенников. Вы также сможете поздравить с днем рождения их внука Минаса».

Большая радость — побывать в доме критского крестьянина. Вас окружает патриархальный быт: очаг, керосиновая лампа, глиняные кувшины вдоль стены, стол, несколько стульев, слева от входа, в углублении стены кувшин с холодной водой. С балок свисают связки айвы, гранатов и ароматных трав: шалфея, перечной мяты, розмарина и тимьяна.

В глубине комнаты деревянные ступеньки ведут на антресоли, где находится постель, немного выше — святые иконы с постоянно зажженной лампадой. На первый взгляд дом покажется вам пустым, тем не менее, здесь есть все необходимое, ибо человек, в сущности, нуждается в немногом.

День стоял великолепный, мягко грело осеннее солнце. Мы сидели в садике перед домом, в тени усыпанного плодами оливкового дерева. Сквозь серебристую листву, в отдалении сверкало море, спокойное, как бы застывшее. Легкие облака, проплывавшие над нами, то открывали, то застилали солнце; похоже, что это дышала земля.

В глубине сада, за маленькой загородкой, оглушая нас, визжали кастрированные поросята, носился запах жарившихся на углях семенников.

Мы говорили на извечные для этих краев темы: о зерне, виноградниках, дожде. Нам приходилось кричать — почтенный старец плохо слышал (у него, как он сказал, были очень гордые уши). Жизнь этого старого Критянина была спокойной и благополучной, как у дерева, укрытого от ветров в лощине. Родившись, он продолжил род, потом он сам возмужал и женился, у него были дети и внуки. Многие умерли, но оставшиеся обеспечили смену поколений.

Старый критянин вспоминал прежние времена, турецкую пору, вспомнил речи своего отца, чудеса, случавшиеся в те годы, ибо люди были доверчивы и богобоязненны.

— Послушайте, вот я, говорящий сейчас с вами, я, дядюшка Анагности, сам родился благодаря чуду. Да, да, чуду. Если я вам расскажу, как это произошло, вы будете изумлены: «Милосердный Боже!» и поставите в монастыре девы Марии свечу. Он перекрестился и начал рассказ мягким размеренным голосом:

— В то время в нашем селе жила богатая турчанка, черт бы ее побрал! Однажды она, проклятая, забеременела и уже подходило время ей родить. Ее положили и она ревела, словно телка, три дня и три ночи, но ребенок никак не выходил. Тогда ее подружка, черт бы ее тоже побрал! посоветовала: «Цафер Ханум, зови на помощь Мать Мейре!». Матерью Мейре турки называли деву Марию. «Позвать ее? — проревела эта сука Цафер. — Да я лучше сдохну!» Однако боли были сильные.

Прошли еще сутки. Она никак не могла разродиться и продолжала стонать. Что делать? Больше невозможно было переносить боль. Тогда она стала звать: «Мать Мейре! Мать Мейре!» Но сколько она не кричала, боль ее не отпускала, ребенок не появлялся. «Она не слышит тебя, — сказала ей тогда подружка, — она не знает турецкого языка. Зови ее христианским именем». — «Дева Мария! — вопит тогда эта сука. — Дева Мария!» Однако боль усиливалась, черт ее возьми. «Ты ее зовешь не так, как надо, Цафер Ханум, — продолжала подружка, — только поэтому она не приходит». Тогда эта сука некрещенная, чувствуя свою погибель, как заорет: «Богородица!» И разом появился ребенок, выскользнув, как угорь, из ее чрева.

Это произошло в воскресенье, а в следующее воскресенье пришел черед рожать моей матери. Ей тоже было очень плохо, бедняжке, она кричала от боли, призывала Богородицу, но избавление не приходило.

Мой отец сидел на земле посреди двора, он так страдал, что не мог ни пить, ни есть и злился на Богородицу.

«Глядите-ка, в прошлый раз, не успела эта сука Цафер ее позвать, как она сломя голову помчалась ее спасать. Теперь же…» На четвертый день мой отец не выдержал и, не долго думая, взяв свою трость, отправился в монастырь девы Марии. Да поможет она нам! Войдя в монастырскую церковь даже не перекрестившись (настолько велик был его гнев), он закрыл дверь на щеколду и остановился перед иконой: «Скажи, пожалуйста, Богородица, — закричал он. — Моя жена Марулия, ты ее знаешь, она каждую субботу по вечерам приносит масло и зажигает лампады, моя жена Марулия уже трое суток страдает от боли и призывает тебя на помощь, видать, ты ее не слышишь? Наверное, ты оглохла, если не слышишь ее. Конечно, была бы это какая-нибудь сука вроде Цафер, одна из этих грязных турчанок, ты бы сломя голову прибежала ей на помощь. Но к призывам моей жены, христианки, ты глуха, ты не слышишь ее! Ну, что ж, не была бы ты Богородицей, я бы тебе вломил для острастки вот этой дубиной, которую ты видишь!»