Она достала из-под корсажа большой носовой платок в клетку и со вздохом, словно морская черепаха, прикусила его.
Разозленный Зорба высвободился из объятий дамы, усадил ее на соседний стул и поднялся. Тяжело дыша он прошелся по комнате два-три раза, потом ему показалось здесь слишком тесно и схватив палку он выбежал во двор, приставил к стене стремянку. Я увидел, как он с сердитым видом поднялся по ступенькам.
– Кого ты хочешь поколотить, Зорба, – крикнул я, – не Сулеймана ли пашу?
– Этих мерзких котов, – прорычал он, – они никак не хотят оставить меня в покое!
И одним прыжком он перескочил на крышу.
Мадам Гортензия, пьяная, с распущенными волосами, закрыла, наконец, глаза, которые столько раз целовали. Сон унес ее к большим восточным городам – в закрытые сады, мрачные гаремы, к влюбленным пашам. Он заставил ее пересечь море, и она видела себя в минуты греха. Она забрасывала четыре удочки и ловила четыре больших линкора.
Искупавшаяся, освеженная морем, старая русалка счастливо улыбалась своим снам. Вошел Зорба, помахивая своей тростью.
– Она спит? – спросил он, посмотрев на нее. – Она спит, шлюха?
– Да, – ответил я, – она была украдена тем, что возвращает молодость старикам, Зорба-паша, то есть сном. Сейчас ей двадцать лет и она прогуливается по Александрии и Бейруту…
– Пошла она к черту, старая грязнуля! – проворчал Зорба и сплюнул. – Взгляни-ка, она улыбается! Пойдем лучше отсюда, хозяин! Он надвинул шапку и открыл дверь.
– Нажраться, как свиньи, – сказал я, – а затем сбежать, оставив ее совсем одну! Так не поступают!
– Она же не одна, – ворчал Зорба, – она же с Сулейман-пашой, ты что, не видишь? Она на седьмом небе, грязная баба! Пошли, хозяин! Мы вышли, на дворе было холодно. По ясному небу плыла луна.
– Ох, эти женщины! – произнес Зорба с отвращением. – Тьфу! Но это не их вина, это мы виноваты, безмозглые сумасброды, сулейманы и зорбы!
– Впрочем, даже не мы, – спустя минуту добавил он с яростью, – это вина одного лишь великого Безумца, Сумасброда, Величайшего Сулеймана-паши… Ты знаешь, кто это!
– Если он существует, – ответил я, – ну, а если его нет?
– Тогда все пропало!
Довольно долго мы молча шли быстрым шагом. Зорба наверняка обдумывал дикие замыслы, каждую минуту ударяя по камням палкой и сплевывая.
Вдруг он повернулся ко мне:
– Мой дед – мир праху его! – уж он-то разбирался в женщинах. Он любил многих, бедняга, и немало горя из-за них хлебнул. Так вот он мне говорил: «Милый Алексис, благословляю тебя и хочу дать совет: не доверяй женщинам. Когда Господь Бог захотел воздать женщину из адамова ребра, дьявол обернулся змеей и, выбрав подходящий момент, украл ребро. Кинулся Бог за ним, да дьявол проскользнул у него между пальцев, оставив ему только свои рога. «За неимением прялки,— сказал про себя Господь Бог, – хорошая хозяйка прядет с помощью ложки. Ну, что ж, сотворю женщину из рогов дьявола». И он сотворил ее, нам на несчастье, мой маленький Алексис! Так вот, когда касаешься женщины, неважно, где – это рога дьявола. Не доверяйся, мой мальчик! Опять же это была женщина, та, что украла яблоки в раю и спрятала их в корсаж. А теперь она прогуливается и хвалится этим. Вот язва! Если ты попробуешь этих яблок, несчастный, ты пропал. Если не станешь пробовать, все-равно пропадешь. Какой совет тебе дать, малыш? Делай то, что тебе нравится!» Вот что сказал мне покойный дедушка, но я не стал от этого рассудительнее. Я пошел той же дорогой, чтои он, и вот я здесь!
Мы торопливо прошли через деревню. Лунный свет был тревожен. Представьте себе, что будучи пьяным А вы вышли на воздух и нашли мир внезапно изменившимся. Дороги превратились в молочные реки, ямы и рытвины полны до краев известью, горы покрылись снегом. Ваши руки, лицо, шея фосфоресцируют, как брюшко светлячка. Луна же, словно экзотическая медаль, висит у вас на груди.
Мы бодро шли, сохраняя молчание. Опьяненные лунным светом, пьяные еще и от вина, мы не чувствовали, как наши ноги касались земли. Позади нас в заснувшей деревне собаки забрались на крыши и жалобно лаяли, глядя на луну. Нас тоже охватило безотчетное желание вытянуть шеи и завыть…
В это время мы проходили мимо сада вдовы. Зорба остановился. Вино, хороший стол, луна вскружили ему голову. Он вытянул шею и своим грубым ослиным голосом заревел непристойное четверостишие, придуманное им в эту минуту сильного возбуждения:
Как я люблю твое прекрасное тело,
Начиная от талии и спускаясь все ниже!
Оно принимает гибкого угря
И в ту же минуту делает его неподвижным.
Здесь тоже живет отродье дьявола, – сказал он, – пойдем прочь, хозяин!
Уже начинало светать, когда мы пришли к себе в хижину. Я в изнеможении бросился на кровать. Зорба умылся, зажег жаровню и сварил кофе. Он присел на корточки перед дверью, закурил сигарету и принялся мирно покуривать, глядя в сторону моря. Лицо его было серьезным и сосредоточенным. Он был похож на японский рисунок, какой я очень любил: аскет сидит, скрестив ноги, завернувшись в длинные оранжевые одежды; лицо его блестит, как хорошо отполированное дерево, почерневшее от дождей; выпрямив шею, улыбаясь, бесстрашно смотрит он перед собой в темную ночь…
Я глядел на Зорбу при свете луны и восхищался: с какой лихостью и простотой он приноровился к этому миру, как гармонировали его душа и тело; и все сущее – женщины, хлеб, вода, мясо, сон – объединялось радостно с его телом и становилось Зорбой.
Никогда ранее я не видел такого дружеского единения между человеком и вселенной.
Луна уже склонялась к своему ложу, совершенно круглая, бледно-зеленая. Невыразимая нежность охватила море.
Зорба бросил сигарету, пошарил в корзинке, достал нитки, катушки, небольшие кусочки дерева, зажег керосиновую лампу и снова стал испытывать канатную дорогу. Склонившись над этой несложной игрушкой, Зорба был поглощен своими расчетами, наверняка очень трудными, ибо он поминутно почесывал голову и чертыхался.
Вдруг ему все надоело, он двинул ногой, и канатная дорога развалилась.
12.
Меня сморил сон. Когда я проснулся, Зорба уже ушел. Было холодно, и я не испытывал ни малейшего желания вставать. Протянув руку к небольшой книжной полке над постелью, я взял книгу, которую любил и всегда брал с собой: поэмы Малларме. Я читал медленно, наугад, закрывал книгу, вновь раскрывал, – ставил на место. В этот день впервые за долгое время мне все показалось безжизненным, лишенным запаха и вкуса. Пустые полинявшие слова повисали в воздухе, как дистиллированная вода, без микробов, но и без питательных веществ. Все было мертво. Мысли мои перескочили на религию, которая тоже потеряла свое созидательное начало; боги все чаще становятся поэтическим мотивом, годным лишь на то, чтобы скрасить одиночество души, или украшением стены. Тоже произошло и со стихами. Пылкое воображение, питаемое плодородной землей и семенами разума, тратится теперь на великолепную интеллектуальную игру с воздушной архитектурой, замысловатой и слишком сложной.
Я вновь раскрыл книгу и принялся за чтение. Ныне я дивился тому, как на протяжении стольких лет эти стихи захватывали меня. В его поэзии жизнь – светлая, прозрачная забава без капли живой крови. На самом деле каждый смертный отягощен желанием, порочным волнением, в котором участвуют любовь, тело, голос; в поэзии же все это, переплавившись в доменной печи сознания, превращается в абстрактную идею.
Все эти литературные изыски, которые некогда так очаровывали меня, сегодня показались обычной шарлатанской казуистикой. Так было всегда на закате цивилизаций. Последний человек, освободившийся от всяких верований и иллюзий, ничего не ждущий и ничего не боящийся, опустошен: нет ни семени, ни экскрементов, ни крови. Все материальное превратилось в слова, слова—в музыкальное фиглярство; но последний человек пойдет еще дальше: он сядет на краю своего одиночества и будет превращать музыку в немые математические уравнения.