Мороз был в этот день жестокий. Сухой, режущий ветер, этот бич берлинской зимы, бушевал вдоль Потсдамской улицы, на которой я жил, против Ботанического сада. Мне даже жалко становилось Лену, что она должна уходить в такую стужу. А сегодня она так усердно натопила мой кабинет, так заботливо-предупредительно, как я ни разу не мог добиться за всю долгую зиму. Сколько раз я тщетно увещевал ее справляться с термометром за окном! Какая-то своя система топки у нее была, но какая — этого я так и не добился за все шесть месяцев.
В этот день должно было появиться еще одно мое объявление в газете. Я решил подождать до вечера; если никто не явится, отправлю Лену и прямо — на ангальтский вокзал.
Часов в 9 утра явилась девушка, очень молоденькая к очень хорошенькая. Если бы я нашел такую, конец был бы моему знакомству с порядочными дамами; об этом уж позаботилась бы госпожа консисторская советница. И я заявил девушке, что она для меня слишком молода и красива, после чего она, зарумянившись от удовольствия, откланялась и исчезла.
Я дочитывал уже шестое — из восьми в этот день — приложение своей „Vossische Zeitung“, когда снова раздался звонок, тихий и робкий. Вошла Лена: „Экономка“! Тон, каким она доложила, должен был ясно свидетельствовать о том, как мало опасна ей эта новая конкурентка.
Она была права: какой-то злой проделкой природы казалось то, что предстало пред мной на пороге кабинета. Девушка или женщина совершенно неопределенного возраста; ей могло быть и 20 и 40 лет. Она была до того смехотворно безобразна, что сквозь безобразие едва можно было разглядеть человека. Маленькая, с перекошенными плечами и до ужаса тощая, — не верилось, что под тряпьем, висевшим, как на вешалке, есть хоть какое-нибудь тело. И выражение всей фигуры — испуганное, забитое — словно она старалась втянуться, чтоб ее совсем не видно было. Из пары щек, чудовищно изрытых оспой, торчал маленький приплюснутый нос, словно жалобная мольба о пощаде. Даже образное берлинское выражение: „лицом сидела на плетеном стуле“ — казалось слабым для характеристики этого лица.
Но при всем изголодавшемся и убогом виде, одета она была опрятно, — только так ужасно легко, что я зябко ежился, глядя на нее. Надо было сразу же отправить ее, но фигура была такая жалкая, что я слов не находил. Стояла и она с минуту молча на пороге, кутая руки в тонкий черный платок, накинутый на плечи. Наконец, она заговорила — робким дрожащим голосом, но поразительно чистым языком и с отличным произношением:
— Господин профессор, я прочла в сегодняшней утренней газете ваше объявление, — и вот... пришла.
Да, пришла-то пришла, — да мне-то что делать с этим вороньим пугалом? Такого безобразия не потребовала бы и сама советница консистории. Я еще раз хорошенько оглянул ее. Она скромно выдержала мой взгляд и вскинула на меня такие умоляющие глаза, что у меня что-то мягко откликнулось в сердце. У нее были большие карие глаза, похожие на глаза молодой козули, — только сидели они как-то неприятно глубоко на истощенном, голодном и бледном, изрытом оспой лице. Что у нее маленькие и белые зубы, — это я заметил, едва она произнесла первое слово.
— А зовут вас как?
— Цецилия Вирджбинская, из Иноврацлава, господин профессор.
— Цецилия Вирджбинская! Ну, вот этого еще недоставало! — Но я не хотел все же поддаваться влиянию этих свистящих и шипящих звуков, чтобы не обмануться, как прежде с плавными. Если уж отправлять, так надо иметь резонное основание.
— Дайте вашу книжку или аттестат, что у вас есть.
— Ах, господин профессор, нет у меня еще рекомендаций, я еще не служила нигде. Я в последнее время работала в мастерской передников.
— А хотите сразу занять место экономки?
— Это ничего, господин профессор. Я до прошлого года вела хозяйство у своего брата, мельник он, и у него двое рабочих. Я умею все, уверяю вас!
И снова вскинула большие, молящие о сострадании глаза.
— Зачем же вам было приезжать в Берлин и поступать в мастерскую?
Она опустила глаза и ничего не ответила.
— И потом, отчего у вас нет хоть какой-нибудь бумажки хоть от брата вашего?
Опять молчание.
— Ну, если вы не хотите отвечать, тогда вы сразу же можете идти! — И я в раздражении указал ей на выход в переднюю.
— О, господин профессор, добрый господин профессор, возьмите меня! Я все умею, что может понадобиться одинокому господину, уверяю же вас; мой брат овдовел, и я ему два года даже прислугу заменяла. Сколько недель уже бегаю, бегаю, ищу места, — ничего не нашла! А на дворе такой лютый холод, господин профессор. И никто не берет меня, потому что... потому что...