„Конечно же, никому не охота брать тебя с таким лицом“ — додумал я. Но вслух сказал:
— Но если вы даже не хотите отвечать на простые вопросы, как я могу решиться взять в дом неизвестную мне особу, никем не рекомендуемую?
Цецилия Вирджбинская раскрыла бескровные губы, но не произнесла ни слова. Зато что-то другое заговорило вместо нее: из-под черного платка что-то вдруг так вскрикнуло, чтя я подскочил. Потом еще и еще — и, наконец, уж совсем не смолкая... настойчиво, пронзительно...
Это уж было слишком даже для моего ослиного терпения. Это тощее воронье пугало притащило с собой крикливого младенца! — ее собственный, повидимому! — и с ним она воображала на место поступить!
— Что это у вас там такое? — гневно вскрикнул я, подходя к ней.
Она упала на колени и захныкала.
— Ах, добрый барин, это ребеночек... мой бедный, дорогой ребеночек...
— И вы осмелились...
— Куда же мне деваться с ним? Никто не берет меня с мальчиком. На улице он у меня замерзнет и... кормить мне его нечем. Ради Бога, барин, возьмите меня, ради Христа милосердного, господин профессор! Он такой тихонький ребенок, вы никогда не увидите его, не услышите его. Он никогда ни кричит, — ну, поверьте барин!
Мальчишка кричал так, что заглушал слова матери. Она старалась унять его, покачивала, поглаживала — все напрасно.
— О, Боже мой, о, Боже мой милосердный... голоден, бедняжечка, капли во рту не имел сегодня... один кусочек молочного сахара только и оставался у меня для него... Г. профессор, я ни пфеннига жалованья не прошу, — только угол, где я могла бы приютиться с моим мальчиком и какой-нибудь пищи, чтобы я могла кормить его.
— Это ваш мальчик? Разве вы замужем?
— Видите ли, г. профессор... — она поднялась с колен изаговорила спокойнее, только слезы струей текли по ее щекам, — брат мой взял себе на мельницу бухгалтера... хороший он такой честный... ну, я... ну, мы обручились, и брат был согласен, только жалел, что мне придется бросить хозяйство. А Карл — это жених мой был — предложил, что и он на мельнице поселится; если мы захотим. Конечно, мы хотели, — и вот все уже решено было и... Карл вдруг заболел оспой, а потом и я заболела, а когда поднялась, оказалось, Карла уже похоронили... А потом... так, через полгода... меня брат прогнал из дому... и уж в Берлине, недели черев две, родился мой бедный мальчик...
Не знаю, что бы я сделал, если бы этот ужасный мальчишка молчал в эту минуту. Но он орал хуже прежнего и терзал мне нервы так, как будто около меня возили грифелем по аспидной доске. Я не в силах был больше сдерживался.
— Убирайтесь отсюда сию минуту вместе с вашим крикуном, слышите!
Лицо у меня, вероятно, было необычайно грозное, потому что она испуганно попятилась от меня.
— Простите, г. профессор... — пробормотала она и, плотнее завернув в платок ребенка, вынула из кармана какой-то круглый белый предмет и на ходу сунула его в искривленный от плача, обезображенный ротик ребенка. Бросив на меня в последний раз тоскливый взгляд, она вышла в переднюю.
В душе у меня шевельнулось желание вернуть ее, чтобы дать ей, по крайней мере, пару марок — прежде я как-то не подумал об этом, раздраженный криком. Но было поздно: я слышал, как тихо щелкнул дверной замок, — очевидно, она уже исчезла вместе со своим крикуном. В общем, у меня словно гора с плеч свалилась — и все же я чувствовал тяжелое недовольство собой.
Я подошел к окну и через верхушки совершенно голых еще вязов посмотрел на улицу. Вдоль стены Ботанического сада я заметил ее, это маленькое, кривое, безобразное существо. Она не шла, а бежала, как будто спасаясь от преследования, — между тем за ней никого не видно было. Но вот что еще странно: она без платка! Куда же девался ее черный платок? Она обогнула улицу и скрылась за углом. Как можно было отправить ее, не дав ей ни пфеннига! Ну, надо ехать сегодня же с вечерним скорым, нечего уже ждать, чтобы явилась подходящая экономка. Надо телеграфировать. И я подошел к письменному столу, чтобы написать телеграмму.
Что это?! Что это там такое в передней? Да что это черт возьми, — весь ад на меня обрушился сегодня со всеми своими крикунами?! Ведь я сию минуту сам видел ее, она пробежала по улице и скрылась! Или это просто отзвук в ушах прежнего нервного раздражения? Нет, это невозможно: слишком живой крик, — тот же самый жалобный, пронзительный крик, который я слышал несколько минут тому назад в самом кабинете.