Не помогли ни парусиновые диваны, ни нарзанная щекотка, ни вишня в шоколаде, ни полосатые матрасы, похожие на похудевшие после лечебного санаторного питания арбузы. Костя лежал на крахмальном Клавдином белье в своей старой московской комнатенке и не чувствовал ног. Вот тогда-то Клавдия и окостенела.
Если бы Клавдию спросили, за что она любит Костю, она бы только пожала плечами и ничего не ответила. Если бы Клавдию спросили, а любит ли она Костю вообще, она бы только рассмеялась. Но никто никогда Клавдию об этом не спрашивал. И никто ни разу не спросил, отчего она его разлюбила. А сама Клавдия об этом не догадывалась. Развешивала во дворе простыни. Гремела кастрюлями на кухне. Потом входила в комнату, отвернувшись, не глядя, перестилала постель, отходила к окну, курила в форточку. А разговаривать она с ним теперь совсем не разговаривала. И он уже давно молчал. Не о чем им было разговаривать. Потому что то, что лежало на крахмальных простынях, было не Костя. И Клавдия не была Клавдией. Механизмом для обслуживания тяжелобольного — да. Но не Клавдией. А не Клавдия Костю любить не могла.
Когда она привела домой первого, как она говорила, поклонника и вышла на кухню поставить чайник, тетя Маня как раз была там.
— Что ж ты, Клавдия, творишь? — с тоскливым бабьим причитанием спросила тетя Маня.
Клавдия промолчала. Взяла свой чайник, пошла к дверям. В дверях обернулась:
— Я, тетя Маня, ребеночка хочу.
Но ребеночек у нее не получался. Наверное, потому, что у костяных людей детей не бывает. Для этого плоть нужна и кровь.
Николаша появился в их квартире, когда уже и поклонники почти перевелись, и яичные Клавдины кудряшки распрямились, и крахмальные простыни обмякли и посерели. Николашу нанял щербатый Витька для перевозки нового шифоньера. Николаша ввалился в их темный коридор красный, потный, с шальным блудливым взглядом. Растопырив руки так, будто хотел ухватить все на своем пути — ухватить, уцепить, умять, утащить, — он волок новый Витькин шкаф. Остановился, вытер локтем пот, блеснул глазом, и все вдруг завертелось в бешеной кабацкой кадрили. Через полчаса Клавдия обнаружила себя на кухне, за длинным столом, во главе которого Николаша, шумно всхлипывая, чмокая, матерясь и сморкаясь, травил свои байки.
— На чужой каравай рта не раззевай! — Он опрокинул рюмашку, крякнул, хлопнул, почавкал тети Маниным холодцом и, громко рассмеявшись собственной шутке, крепко ухватил Клавдию за плечо. В комнате, расставляя ширму перед Костиным диваном, он погрозил ему пальцем, икнул и гоготнул: — Каждый сверчок знай свой шесток!
В квартире Николаша прижился сразу. Вместе с ним там поселился дух базарной безудержной разнузданности. Николаша все мог. Николаша все умел. Николаше все было море по колено. С Николашей было весело. И дефицитную сырокопченую колбасу он приносил домой палками. И дефицитные покрышки от новой, только что выпущенной «Победы» лежали в их коридоре горкой резиновых бубликов. И за общим кухонным столом собирались теперь чуть не каждый вечер. И щербатый Витька, глядя щенячьими глазами, бросался стягивать с Николаши сапоги, как только тот вваливался в дверь. А Клавдия варила щи из нежнейшей шелковой телятины, и костяной ее корсет, казалось, немножко помягчел.
— Ты, Клавдия, когда плату за свет считаешь, ты на семьи-то не раскладывай, — учил ее Николаша. — Ты на людей раскладывай. Вот нас двое всего, а у Витьки пять голов. У них больше нагорает.
— Так нас не двое, трое, — возражала Клавдия.
— Да ты его не считай! — Николаша махал рукой в сторону Костиного дивана. — Что его считать! Ему свет не нужен. И вот еще что. — Николаша доставал из кармана проржавевший безмен. — На складе взял. Ты на рынок его бери, а то они тебе там намеряют, потом концы с концами не сведешь. Пушинка к пушинке, а выйдет перинка!
Николаша выпивал первую после работы рюмку, вскидывался коротким гоготом, тяжело приваливался к Клавдиному плечу. Чудилось, что больше не случится с ними ничего плохого. А то, что есть… Ну, есть и есть. Могло ведь и этого не быть. Не всем же вальсы-бостоны танцевать, фокстроты отплясывать. Бывает, и без музыки люди живут. Тоже неплохо.