Формальности заняли полчаса. Гришу мне отдали без возражений. Пришлось грузить его в машину, как реквизит. Я чувствовал себя Ильичем, который на коммунистическом субботнике волочет бревно в салон машины марки «лендровер». Гриша по-прежнему не шевелился и вообще не проявлял никаких признаков жизни. В машине он сидел, вернее, почти лежал с закрытыми глазами, а когда мы подъехали к дому и я открыл дверцу, так и остался сидеть недвижим. Кажется, он не понимал, что с ним происходит. Я с трудом выколупал его из салона и, взвалив на себя, потащил в подъезд. В лифте попытался прислонить к стене, но у него подкашивались колени, словно он был на шарнирах, так что мне пришлось одной рукой его придерживать, а другой, извернувшись, нажимать кнопку. Ладно, главное, что доехали без жертв.
Женя открыла нам дверь и молча впустила в квартиру. Я перекинул Гришу через плечо и внес в прихожую. Также молча Женя указала на диван, куда я с облегчением сгрузил Гришу. Раздался плач ребенка. Гриша шевельнулся.
— Ты свободен, — объявила Женя, животом выталкивая меня в коридор.
Хоть бы спасибо сказала! Да черт с ним, с ее «спасибо»! Случилось чудо: на звук ее голоса Гриша приоткрыл глаза. Я кивком указал на него Жене. Она обернулась. Гриша садился на диване. Увидев Женю, он встрепенулся, покрылся нежно-розовым румянцем и проблеял слабым голоском:
— Ребенку пора давать кефир. И не найдется ли у вас немного жареной картошки для меня?
— Кефир в холодильнике. Надо подогреть. Картошка на балконе в полиэтиленовом пакете. Пожарь мне тоже, можно с салом, — сказала Женя, не двигаясь с места.
Гриша резво вскочил и приступил к работе. А я отправился к себе. Теперь я был за него спокоен.
Вечером Гриша стоял под моей дверью и просился на ночлег. Я покорно впустил его, безропотно застелил диван в гостиной, обреченно выслушал подробный рассказ о желудке младенца и как дурак всю ночь прислушивался к его дыханию. Между тем Гриша спал спокойно, дышал глубоко, не стонал, не всхлипывал, не скулил, не вздрагивал, не бормотал во сне ерунду, и к утру я смог на пару часов отключиться. На следующий день к вечеру он явился сообщить, что я свободен от его присутствия, он будет ночевать у Жени. Я вздохнул с облегчением. Гриша выглядел хорошо, повеселел, разрумянился, раскудрявился остатками волос, и даже его висячий нос, казалось, слегка приподнялся над верхней губой. Еще через день он снова просился ко мне на постой. Вздохнув, я пустил его. Хорошо, что постельное белье не успел постирать. Гриша основательно, как в былые времена, поужинал (как я и предполагал, Женя не поощряла его питание у себя дома), подробнейшим образом доложил о вечернем купании ребенка (ему всегда, и в лучшие еще времена отсутствия Жени в нашей жизни, было что поведать, совершенно неинтересное никому из собеседников) и лег спать. Этой ночью я уже не прислушивался к его дыханию, а просто лежал и предчувствовал худшее. Предчувствия меня не обманули. На следующий день Гриша опять остался у Жени. На следующий опять приплелся ко мне. И так бесконечно. Я не понимал, чего она добивается. Видимо, ничего. Ничего она не добивалась. Она просто кидалась им, как вредная девчонка мячиком. Хочет — туда закинет, хочет — сюда, хочет — ногой пнет, хочет — ладошкой побьет. Надоел — поди вон. Нужен — давай возвращайся. А он знай себе отскакивает. Но я-то, я-то не мячик! Я-то не собираюсь терпеть ее штучки. А Гриша? Я с любопытством вглядывался в него. Что он испытывает? Обиду? Неудовольствие? Злится? Стесняется своего положения приживала, в которое поставила его Женя? Нет! Он был вполне доволен. Оставили ночевать — спасибо. Выставили — тоже ничего. Главное, чтобы назавтра пустили. Удивительный человек!
Я вспомнил то жуткое чувство, которое испытал, когда в больнице увидел его синие ноги. Вспомнил, как у меня перехватило дыхание и стало мучительно жаль Гришу. Я и сейчас испытывал к нему жалость, замешенную на понимании. Можно, конечно, восклицать: «Удивительный человек! Его унижают, а он только шею гнет!» Можно презирать, издеваться, насмехаться. Но это все внешнее, поверхностное. А внутри меня жило понимание, пришедшее вдруг и больше не покидавшее меня. Я знал: это форма любви. И с этим ничего не поделаешь. А раз это форма любви, то стоит ли, право, жалеть Гришу? Он счастливец. Он любит так, что сам для себя не существует. Дураки мы, что сразу этого не разглядели.