Выбрать главу

Странный способ путешествий во Вселенной, не так ли? Но если припомнить, насколько она разнообразна и велика, странным покажется иное: попытки преодолеть пустоту в телесном обличье и понять создания, живущие на другом конце Галактики, чья природа вам чужда, намерения неясны, а психология – дремучий лес. Другое дело, если вы не вломились к ним, а тихо вошли с черного входа в привычном облике, никого не пугая, не вызывая переполоха, не заставляя нервно дрожать конечности на ядерных кнопках и вообще никак не афишируя своего присутствия. Рождаясь в этом мире, вы становитесь одним из них и знаете, что делать с крыльями, хвостом или с восемью ногами и лишней парой рук; вам с детства известны язык, обычаи, физиология, религиозные предрассудки и все остальное, что непонятно чужаку. Даже если чужак с компьютером вместо левого уха и бластером – вместо правого...

Но существуют, разумеется, и сложности: я не могу общаться со Старейшими и делать то, к чему аборигены не приспособлены природой – скажем, изменять свой облик. Но сей момент не так уж и важен, главное – процесс слияния, весьма специфичный для каждого мира и только в редких случаях не вызывающий проблем. Ноосфер-ный луч, упомянутый выше, содержит мою психоматрицу, то есть полный отпечаток личности, подготовленный к одной из двух возможных трансформаций – телесной или, так сказать, духовной. В последнем случае я превращусь в Старейшего – великая честь, но думать об этом пока рановато. Телесная же метаморфоза сводится к внедрению матрицы в мозг – мой собственный, оставшийся на Уренире, или иного существа, потенциально разумного, способного принять свалившийся к нему подарок. Однако есть нюансы: разум, принадлежащий взрослой особи, воспримет это как агрессию, вторжение чужой, враждебной и непонятной индивидуальности. Ergo, я могу подселиться лишь в мозг новорожденного, что происходит автоматически; выбор случаен, и только один из параметров можно проконтролировать: здоровье и жизнеспособность ребенка.

Пройдет какое-то время, и мы соединимся в единую цельную личность... Но не считайте меня демоном, который вселяется в невинного младенца; скорее я – коснувшийся его перст Мироздания.

На первых порах это нежное, почти незаметное прикосновение, ибо матрица, внедрившись в мозг, переходит в латентную фазу – иными словами, дремлет. Вполне разумная мера; ребенок, даже осознающий себя в трех-четырехлетнем возрасте, не готов к контакту с эмиссаром, и если бы даже за несколько лет слияние произошло, личность была бы какое-то время ущербной – нелепый синтез Наблюдателя с еще незрелым и неопытным подростком. По этой причине матрица себя не проявляет, а дожидается сигнала, свидетельства некой радикальной перестройки, которая неизбежна для взрослеющего организма; так, в случае земных аборигенов сигнал – рост гормональной активности в период полового созревания. С этого момента матрица начинает пробуждаться – сперва незаметно, постепенно, затем со все большей энергией, и этот процесс идет лет восемь, до полной физической зрелости.

Нелегкое время! Мне оно запомнилось как пытка из двух ступеней самопознания: просто страшной и очень страшной.

Просто страшная ступень – годы, когда пробуждается паранормальный дар...

* * *

Мои родители, Петр и Ирина Измайловы, были потомственными врачами. Отец, великолепный хирург, трудился в мечниковской больнице, мать – терапевтом в поликлинике; помню, как после обхода больных она, усталая, забирала меня из садика, мы приходили домой, а я, совсем еще малыш, подкрадывался к маминой сумке, чтобы завладеть чудесной игрушкой – стетоскопом. Мама сердилась и толковала мне про грипп, микробы и вирусы, которые просто обожают маленьких мальчишек, но грипп да и другие болезни обходили меня стороной; я рос на удивление здоровым для коренного ленинградца. Ближе к вечеру появлялся отец, топал перед дверью, стряхивая снег, звонил, подхватывал меня, сажал на плечи... Какими они казались мне могучими! Какими надежными, сильными! Лишь лет в пятнадцать я сообразил, что отец невысок и щупловат, а после этого произошло еще одно открытие – что он уже немолод. Я был поздним и единственным ребенком, и это, думаю, к лучшему: ни лаской, ни вниманием меня не обошли. И потому, вспоминая о них, о Петре и Ирине, я ощущаю то светлую грусть, то острое щемящее чувство боли, даже обиды – ведь жизнь их была такой нелегкой и такой короткой! Отец умер в шестьдесят, когда я учился в университете, мама – в шестьдесят три, когда я копал сарматов в Средней Азии, и в Ленинград меня вызвали телеграммой... Я до сих пор ее храню – в шкатулке, где мамин стетоскоп, два обручальных колечка и перчатки, те, что сняли с рук Петра Измайлова. Последнюю операцию он не успел завершить.

Но хватит о печальном. Я помню дом на углу Дегтярной и Шестой Советской улиц, квартиру, где мы жили, – тесную, двухкомнатную, зато отдельную; редкость по тем временам. Помню дачи – их снимали в Соснове или в Орехове, у озер, среди хвойных чащ; отец был заядлым грибником, и я, очарованный лесом, бродил с ним часами, высматривал белок и птиц, а как-то на болоте встретился со старым лосем... Помню свой детский сад, мордашки друзей-приятелей, румяные с мороза; помню первую пару коньков, первый велосипед, овчинную шубку, в которой – мама смеялась! – я был похож на медвежонка... Потом – цветочный сладкий запах от огромного букета, торжественные лица родителей, черный портфельчик с пеналом и тетрадками – мы отправляемся в школу, и по дороге отец сообщает поразительную новость: школа—в Заячьем переулке! Глаза у меня расширяются, я забываю про букет, верчу головой, разыскивая зайцев...