– Хау.
– Что такое?
– Я уже запутался.
– Я тоже, Черный Орел, – прошептал Адриа, сидя перед горой листов, исписанных его неразборчивым, но аккуратным подчерком. Он встал и прошелся по кабинету, чтобы привести мысли в порядок. Знаешь, что со мной происходило, Сара? Вместо того чтобы рассуждать, я кричал. Вместо того чтобы думать – смеялся или плакал. А так никакую научную работу не напишешь. И тогда мне пришло в голову: семь два восемь ноль шесть пять.
Я открыл отцовский сейф, в который не заглядывал много лет. Семь два восемь ноль шесть пять. Меня разбирало любопытство, потому что я совершенно не помнил, что там лежит. Я обнаружил там пару толстых конвертов с разными уже ненужными документами отца и матери: счета столетней давности, поспешные записи, потерявшие за пятьдесят лет всякую срочность. Какие-то акции и прочие бумаги того же рода, которые я отложил в сторону, чтобы мой поверенный взглянул на них и посоветовал, что с ними делать. В голубой папке – забытая и грустная рукопись на арамейском, написанная для меня отцом много лет назад. Запоздалое послание. Если бы только отец узнал, что я расстался с Виал, он наверняка накричал бы на меня и влепил с размаху подзатыльник. В той же папке лежала еще одна такая же одинокая святыня: письмо, которое Исайя Берлин прислал мне благодаря ухищрениям Берната. Спасибо, Бернат, дружище, если все будет хорошо, ты прочтешь эти страницы раньше других и сможешь убрать из них излияния моих чувств.
В углу сейфа лежало что-то еще. Конверт фирмы «Кодак». Я с нетерпением открыл его: в нем лежали фотографии моей Сториони, сделанные в тот день, когда я отдал ее Маттиасу Альпаэртсу. Я и забыл, что спрятал проявленные фотографии в сейф. Я только помнил, что сомневался (и сомневаюсь и по сей день), не совершил ли я ужасную глупость, проникшись историей слишком уж трагической, чтобы оказаться фальшивой. Я проглядел фотографии одну за другой: Виал спереди, сзади, сбоку, завиток и подгрифок, и та фотография, которую я пытался сделать сквозь резонаторное отверстие, – на ней почти не видно написанное внутри Laurentius Storioni Cremonensis me fecit. Я отложил ее и открыл рот от удивления: на следующем снимке была ты, сфотографировавшая себя в зеркале шкафа. Своеобразный автопортрет, быть может сделанный перед тем, как ты стала рисовать себя. Это фото было датировано двумя годами раньше, чем те, которые я только что смотрел. Ты, наверно, забыла про него? Или начала новую пленку и забыла ее в фотоаппарате, намереваясь поначалу доснять ее и отдать проявлять? Там лежала еще пара фотографий, сделанных тобой. У Адриа поплыло в глазах, и ему стоило больших усилий сосредоточиться. На одном из снимков был он, сидевший за столом наклонив голову и писавший что-то. Ты сделала эту фотографию тайком, когда мы уже не разговаривали. Ты сердилась на меня и возмущалась моим поведением, но тайком сфотографировала меня. Только теперь я понял то, о чем не задумывался как следует: от нашей ссоры больше страдала ты, потому что именно ты ее начала. А что, если инсульт случился с тобой из-за того, что ты так страдала?
На третьем снимке был лист бумаги с рисунками на мольберте в ее мастерской. Я никогда его не видел, и Сара никогда мне о нем не рассказывала. Лист с рисунками, сохранившийся только на фото, потому что она его, видимо, изорвала в клочья. Бедняжка. Я с трудом сдерживал слезы и решил, что, если найду негативы, завтра же отдам увеличить фотографию. Я рассмотрел ее под лупой. На ней было шесть набросков, шесть попыток изобразить одно и то же лицо. Шесть рисунков, каждый следующий подробней предыдущего: лицо младенца вполоборота. Трудно сказать, рисовала его Сара с натуры или по памяти пыталась воссоздать личико Клодин. Или со стынущей в жилах кровью писала портрет своей мертвой дочурки. Все это время фотография лежала в сейфе вместе с остальными. Фотография твоих страданий. Пережив трагедию, ты оказалась способной нарисовать ее; возможно, ты не догадывалась, что это неизбежно. Вспомни Целана. Вспомни Примо Леви. Рисовать, как и писать, то же самое, что заново переживать. Тут, как будто желая поаплодировать этой мысли, зазвонил проклятый телефон, и я задрожал, словно мне стало еще хуже, чем было. Но, следуя настоятельному совету Далмау, я заставил себя совершить неимоверное усилие и снял трубку: