Наверное, если бы не частые травмы и болезни, особенно в последние годы, Федотов мог бы играть, причем играть хорошо, принося пользу команде и радуя зрителей еще несколько лет. Он мог бы придумать для себя новую модель игры, сообразуясь с потерей одних и приобретением других качеств, и, убежден, не портил бы общей картины. Но Федотов был форвардом, прирожденным нападающим, достигшим совершенства в искусстве атаки. Она была его стихией, в которой он чувствовал себя, как рыба в воде, и потому ни с какой другой ролью в команде смириться не мог. Для него, как мне кажется, легче было пойти на расставание с футболом, нежели доигрывать, оттягивая этот, очень тяжелый для большого мастера, момент.
Поэтому, наверное, и ушел он в зените славы, так и оставшись в памяти болельщиков лучшим советским центрфорвардом. Вряд ли, Григорий Иванович, решившись на этот радикальный поступок, задумывался о том, как сберечь свое имя в футбольной истории. Убежден, что мотивы, подтолкнувшие его к этому, были глубоко личными, исходившими из свойств характера. Он просто не мог позволить себе играть даже чуточку хуже, чем умел это делать. И этим все сказано.
Последний сезон провел в ЦДКА и другой выдающийся форвард – Всеволод Бобров. Но здесь было дело иное. На финише сезона 1949 года, когда Всеволод Михайлович еще выходил на поле в алой футболке армейского клуба, уже будоражила умы болельщиков молва о его предстоящем переходе в команду летчиков. И для нас, его товарищей по команде, не являлось секретом, что талантливого игрока очень хочет заполучить для своих футбольной и хоккейной команд генерал Василий Иосифович Сталин. Но пересуды болельщиков и наша осведомленность были на уровне слухов и догадок, потому что сам Всеволод разговоров на эту тему не заводил, а спрашивать его даже мы с Деминым, его наиболее близкие друзья, считали неэтичным: захочет излить душу – сам расскажет.
Не рассказал. Как, впрочем, и потом, спустя много лет, когда давно уже сгладилась острота ситуации. По-прежнему часто встречаясь, беседуя часами, мы никогда этого вопроса не касались. А слухи ходили и поныне ходят всякие: соблазнили, мол, Боброва дополнительной звездочкой на погонах, капитанскими повязками на футболке и хоккейном свитере… И написано в последние годы обо всем этом немало. Где правда, где вымысел, сказать не решусь. Хотя мне трудно поверить тому, что сменив футболку «команды лейтенантов» на желто-голубую форму летчиков, мой товарищ руководствовался меркантильными соображениями. Уж в чем-чем, а в карьеризме, тем более в стремлении к материальным благам, его невозможно было заподозрить. Он был жаден во всем, что касалось футбола, жаден до игры, до гола, до обожания трибун, не скрывал удовлетворения, когда зрители устраивали ему овацию. Но в жизни, в отношениях с товарищами, со всеми окружающими наш Бобер был по-рыцарски щедр. О его доброте, способности в любой момент прийти на помощь, поделиться последним и сегодня с благодарностью вспоминают все, кто имел счастье общаться с ним.
Вот почему я не хочу добавлять непроверенные факты в биографию Всеволода Михайловича, не хочу судить о правомерности его поступка. Он был моим другом, причем дружба наша, зародившаяся на поле, видимо, потому, что мы с ним одинаково подходили к тактике футбола, исповедовали одни и те же игровые идеи, очень быстро перешла в добрые отношения, искреннюю человеческую привязанность и за пределами стадиона. Вместе отдыхали, умели весело провести свободное время, и нашу троицу, в которой состоял и Володя Демин, всегда можно было видеть вместе. До той поры, пока Сева не ушел в ВВС.
Но и в последующие годы, вплоть до его ранней и потому нелепой и обидной кончины, наша дружба не распалась. Нам приходилось играть друг против друга, а в 1952 году вместе готовиться и выступать составе сборной СССР на Олимпийских играх в Хельсинки. Сходились и наши тренерские дороги. В конце 1969 года мне довелось сменить его на посту старшего тренера команды ЦСКА, ставшей год спустя чемпионом страны. Костяк того коллектива был укомплектован именно Бобровым, и за это я ему очень благодарен.