Выбрать главу

— Кто же этот герой? — Крупенский смотрел Струве прямо в глаза, и было непонятно, насмехается он или спрашивает вполне серьезно.

— Этот герой — Врангель, — сказал Струве. — Это вы, если угодно, это мы все, несчастные русские люди.

— Скажите, — вдруг оживился Крупенский, — кто придумал этот текст: «Русский пролетариат сбросит с себя ярмо самодержавия, чтобы с тем большей энергией продолжать борьбу с капитализмом и буржуазией до полной победы социализма»? Это, кажется, на Первом съезде РСДРП сказано?

Струве молчал. Крупенский взял его за руку и подвел к центру памятника:

— Взгляните сюда… Этот старик уже мертв, но еще цепляется за край гробового входа. Кто он? Молчите? Тогда слушайте. Двадцать два года назад вы и такие, как вы, следуя моде и непомерному честолюбию, написали только что процитированные мною слова. Вы и такие, как вы, сделали все, чтобы Россия исчезла с лица земли, а ее вождь, ее государь мученически умер в подвале Ипатьевского дома в Екатеринбурге, и вот теперь, когда все кончено, вы предлагаете мне работать с генералом Климовичем… Нет, милостивый государь… Измену надо было давить в зародыше. А теперь добровольческие армии отдали свои жизни за мираж…

Струве раскрыл зонтик:

— Я вас так понять должен, что вы отказываете его превосходительству… Хорошо. Встретимся на площади Согласия через два часа. Вы все же подумайте…

Крупенский натянул «котелок» на уши и поднял воротник пальто:

— Я ничего не обещаю. — Он повернулся к Струве спиной и четким военным шагом двинулся к воротам кладбища.

Струве долго смотрел ему вслед, пока он не скрылся за поворотом кладбищенской дорожки. «Что ж, — думал Струве, — как ни крути, а он прав. Белое дело обречено, оно доживает последние дни. Пусть Запад признал правительство Врангеля, пусть в Крым еще поступают последние транспорты с оружием, патронами и снарядами, но армии красных у ворот Крыма, у Перекопа. Англичане отвернулись, американцам нет больше никакой выгоды, а без выгоды они и пальцем не пошевелят. На то они и янки–дудль. И черт бы их всех побрал, жадных, расчетливых иудушек, готовых выдернуть из–под головы умирающей матери подушку, дабы тут же ее выгодно продать. Орава смрадных подонков в смокингах и цилиндрах, с дежурными улыбками, с дежурными словами. Прав Крупенский: продали, промотали Россию, и теперь тысячелетний, истомившийся жаждой крови и разгула хам, его величество пролетарий «окажет» себя во всей красе, пустит юшку либеральствующим идиотам, сюсюкающим интеллигентам в пенсне, пропади они все пропадом…» Он смачно плюнул и растер плевок ногой и тут же удивленно подумал про себя, что безнадежно утрачивает и лоск, и манеры и помешать этому бессилен даже Париж.

Он вышел из ворот кладбища и взмахнул зонтиком, чтобы подозвать экипаж. Зацокали подковы, с козел свесился изящный кучер: «Мсье?»

— Проваливай, — вдруг хмуро, по–русски сказал Струве. Он подумал, что денег осталось в обрез, а еще предстоит дать прием по случаю дня рождения главы русской миссии в Париже Маклакова и пригласить этот прием весь дипломатический корпус. И хотя конец от Пер–Лашез до резиденции русского представительства всего ничего — один франк, — тем не менее копейка рубль бережет, как любили повторять умные люди в России. Может быть, еще и один франк что-то решит, что–то изменит… Он рассмеялся: какая глупость. Встретил изумленный взгляд кучера, пожал плечами: — Я либерал, братец, и предпочитаю муниципальный транспорт. Ты уж извини меня, старика, — и легко взлетел на империал — второй этаж конки, благо вагон затормозил перед самым носом. Опустился на жесткое сиденье, поморщился — костистым стал зад, стариковским… Эх, с ярмарки едем, с ярмарки… И чего уж там — к вечному своему дому подъезжаем… Тренькнул звонок, мысли приняли другое направление. Согласится или не согласится Крупенский? В сущности, ему, Струве, было все равно. После разговора с этим странным человеком, не то знатоком искусства, не то полицейским шпиком, он как–то вдруг ощутил, что жизнь из него, Петра Бернгардовича Струве, вытекает уже не стопочками, не стаканами, а целыми самоварами и теперь эта жизнь так, чуть плещется на самом донышке. И все–таки — согласится или нет… Честолюбив, это видно. Умен, это понятно.

Струве рассмеялся: это теперь, так сказать, — «апостериори» понятно. Черт знает что! Вроде бы претендуешь на знание физиогномистики и считаешь, что накопил в этом далеко не простом деле огромный опыт, а на поверку получается реникса какая–то! Физиономия трактирного полового, а мыслит забавно. Диалектически мыслит. Ах, Крупенский, Крупенский… Жаль тебя… Шансов на успех в Крыму мало — один на миллион. Ну а с другой стороны, здесь, во Франции, и этого шанса нет. А там, в Крыму, он, глядишь, взметнется в последнем полете и обретет себя и, уж если придется уходить из жизни, уйдет на крыльях. Конечно, это будут черные крылья. Скольких он успеет замордовать, запороть, повесить и расстрелять. Рабочих и всяких прочих… Струве подумал было, что ему, хотя и бывшему, но марксисту, такие мысли не к лицу, но потом вздохнул и сказал вслух: «Химера, все химера. Сами себе придумываем всякую чушь и верим в нее, и повторяем, как молитву, а ведь нет ничего на самом деле: ни чести, ни совести, ни долга. Выгода есть. Сиюминутная, как правило, а у тех, кто похитрее, — однодневная, и редко у кого более долгая. Вчера он, Струве, был марксистом, и за ним следили люди начальника русской заграничной агентуры Гартинга, сегодня он верный пес генерала Врангеля и сам следит за марксистами и немарксистами, за всеми врагами издыхающего режима. Диалектика! Увы…»