Выбрать главу

Лебедев молча дождался, пока я дочитаю лист до конца, и привычно прищурился.

— Ну?

— Неплохо.

— Вот и хорошо, что только «неплохо». Счастливого поросячьего визга я бы не одобрил.

Мне было не до шуток.

— Что именно мне отдали? — деловито спросил я.

— Пока немного, — осадил он тут же. — Стендовое окно. Двух людей. Материалы в пределах разумного. И право не объяснять по десять раз на дню, почему ты трогаешь смежные бумаги. В общем, в пределах разумного, Ваня.

— То есть почти как у старших?

— Скорее, как у полезного несовершеннолетнего недоразумения, на которое в виде исключения согласились потратить государственный ресурс. Не обольщайся.

— Сурово. А кто пробил?

Лебедев усмехнулся одними глазами:

— Угадай с трёх раз.

Серго, значит.

Разумеется. Такие приказы не рождались сами собой. Особенно в январе сурового пятьдесят третьего, когда в стране даже воздух, казалось, становился тяжелее и плотнее.

Москва той зимой вообще жила плохо и тревожно.

По радио то и дело хрипели жесткие статьи про врачей и вредителей. В обычных рабочих разговорах всё чаще возникала осторожная пауза перед тем, как произнести чью-то фамилию. В магазинных очередях люди говорили тише обычного. На кухнях коммуналок — ещё тише. Ночами мой суперслух время от времени вытаскивал из общего городского шума вещи, которые нормальному человеку лучше бы не слышать вовсе: глухой плач за стеной, резкий окрик во дворе, лязг тяжелой двери у машины, которая явно не возит по ночам молоко.

Я мог бы, конечно, выйти на улицу и разнести полгорода вместе с половиной Лубянки в пыль быстрее, чем там успели бы схватиться за кобуры.

Только это ничего бы не решило.

Система уже дошла до той монументальной стадии, когда одним ударом по голове её не убивают. Её можно только разорвать на куски, так, чтобы образовавшимися осколками потом порезало всех подряд, утопив страну в хаосе. Мне же нужна была не красивая месть в стиле комиксов и не роль ночного чудовища из страшилок. Мне нужна была база. Технологическая, кадровая и политическая. И только после того, как я прочно встану на ноги — всё остальное.

Так что я просто продолжал работать.

Февраль стал для меня уже не временем суетливой ловли чужих ошибок, а временем нормальной, планомерной разработки.

«Сторож» был лишь первой ступенью. Полезной, но узкой. Он предупреждал о срыве, однако сам по себе не отвечал на другой, более глобальный вопрос: как проверять тракт одинаково, быстро и без танцев с бубном вокруг каждого комплекта, если в реальности цели и живые помехи всякий раз разные?

Вот здесь я и вытянул на стол свою вторую мысль.

Если у нас есть надежный сторож, значит, ему нужен постоянный корм. Не живой эфирный сигнал, который каждый раз ведет себя по-новому, а свой, стабильный, внутренний. Контрольный тракт и имитатор сложной цели, который позволял бы заранее, еще на земле, прогонять систему через строгий стандартный набор режимов и по графикам смотреть, где именно она начинает врать, нервничать или запаздывать.

На словах всё это звучало почти элементарно.

Но на деле я с размаху уткнулся в ту самую железобетонную реальность, о которую регулярно разбивается любая красивая теоретическая схема: жестокий дефицит деталей, вечная нехватка стендового времени, столкновение чужих амбиций, собственные просчеты и железо, которое, увы, не умеет читать умных докладных записок.

Первую неделю февраля я почти не вылезал из своей каморки и стендового уголка.

Днём шли бумаги, согласования, общая работа и споры до хрипоты. Вечером — мой контрольный тракт. Жарков к тому моменту окончательно перестал смотреть на меня как на залетного мальчишку, который временно мешает ему спокойно жить. Теперь он спорил исключительно по делу и, что куда важнее, не стеснялся жестко рубить: «Это не полетит» ровно в тот момент, когда я сам ещё пытался уговорить себя, будто всё-таки полетит.

Ким оказался полезен совершенно иначе. Он редко рассуждал о глобальной схеме, зато кончиками пальцев чувствовал грань, за которой конструкция начинала превращаться в красивый, но нежизнеспособный абсурд. Один раз, с тоской глядя на мой очередной переусложненный чертеж, он очень вежливо, затягиваясь папиросой, заметил: