Прекрасно. Просто великолепно.
Самое интересное было в том, что Серго этот ответ совершенно не испугал.
Хуже. Ему стало ещё интереснее. У него появился азарт охотника, напавшего на след неведомого зверя.
Я видел это по расширившимся зрачкам. По участившемуся, жесткому дыханию. По тому, как он вдруг сбросил маску вежливого, мягкого интеллектуала, обнажив хватку своего безжалостного отца.
И вот тогда он задал свой главный вопрос.
Не странному старику-архивариусу.
Он задал его лично мне.
— Тогда скажите мне сами, Петров… что именно вы такое?
Глава 34. Отец народов
Март 1953 года.
Я сидел в абсолютной темноте и, словно сама смерть с секундомером в руках, отсчитывал Его часы. И, признаюсь, это было крайне скверное бремя.
Я криво, безрадостно усмехнулся пустоте комнаты.
— Ха… Ты просто лицемер.
Я мог бы спасти его.
Эта мысль за последние дни возвращалась столько раз, что успела стать почти автоматической. Стоило сердцу на Ближней даче сбиться с ритма, стоило дыханию провалиться в очередную жуткую, долгую паузу, как мой мозг сам запускал фоновый расчёт. Сколько нужно времени на вылет? Как пройти над городом без сверхзвукового хлопка? Как войти в охраняемый дом, не задев ни одного лишнего человека? Как применить микроконтроль лазерного зрения, чтобы запаять лопнувший сосуд в мозге? Как дать изношенному сердцу ещё один электромагнитный толчок, чтобы вернуть его к жизни?
Шансы были.
Небольшие — если говорить о полном исцелении, всё-таки биологический лимит его тела был исчерпан. Но вытащить его из ямы ещё раз, вернуть ему ясность ума на месяцы — я, безусловно, мог. По крайней мере в первый день.
Но всякий раз в конце этого идеального математического расчёта стояло одно и то же слово.
Нельзя.
Я повторял это уже не в качестве убеждения. Я произносил это как сухой приговор.
Потому что дело было даже не в возрасте и не в физиологии. Не в том, что я не могу вернуть молодость, стереть гипертонию, выжечь из него десятилетия чудовищных перегрузок и тот вред, что он нанес своему телу сам. Это было очевидно.
Хуже было другое.
Если бы он выжил после такого удара, это ещё не значило бы спасение страны.
Слишком многое я уже понял и о нём, и о людях вокруг него.
Опоздавшие врачи, чужая суета у дивана, лица тех, кто уже мысленно делил завтрашний день, — для человека вроде Сталина всё это слишком легко могло сложиться не в несчастье, а в измену.
А дальше начиналось то, чего я как раз и не мог допустить: разбор виноватых, новая схватка наверху, лихорадочная перестройка власти в момент, когда сам мир и без того стоял на взводе.
Я не был уверен в деталях. Но в одном почти не сомневался: оживить его — ещё не значило удержать страну от удара.
Спасая одного человека, я не спасал бы страну. Я лишь откладывал бы один кризис ценой другого, возможно, куда более страшного и кровавого.
И ещё — я раскрывал бы себя. После такого чудесного воскрешения меня уже никто и никогда не оставил бы в покое. Я стал бы «чудом». Оружием, которое нужно либо посадить на короткую цепь, либо окружить таким кольцом контроля, что любая моя самостоятельная игра закончилась бы в тот же день.
И ныне я понимал, что в этом мире, и даже на этой планете — я далеко не непобедим.
Я понимал это слишком хорошо.
Поэтому я сидел и не вмешивался. И всё же от этой холодной логики не становилось легче.
Я тяжело вздохнул и перевел взгляд на стол. Там, в темноте, лежали листы по моей теме, схемы волноводов, журналы опытных прогонов.
Теперь же эти серые папки лежали передо мной как напоминание о цене.
Пока я спокойно рос здесь, в тепле, споря с техниками о допусках, там, на другом конце Москвы, умирал человек, без которого сама эта гигантская система едва ли приняла бы тот вид, в котором я теперь в неё врастал.
Пока я играл в человека, он выжимал из себя остатки жизни.
И я осознанно позволял ему умереть.
— Нельзя, — шепотом повторил я ещё раз.
Слово прозвучало глухо. Так, словно его произнес не всесильный пришелец, а кто-то другой, очень уставший.
Наверное, в тот момент во мне что-то изменилось.
Слишком долго я жил с удобной, книжной мыслью, что всё самое важное — впереди. Что когда придёт время большой исторической развилки, я подойду к ней подготовленным, во всем белом, и точно пойму, как надо поступить. Но важные решения никогда не выглядят так, как их описывают в учебниках.
Я не был к этому готов. Возможно, к такому вообще никто не бывает готов.
К позднему вечеру пульс у него почти исчез. Дыхание стало совсем рваным, поверхностным. Паузы между вдохами вытянулись до пугающих величин. Врачи, суетившиеся вокруг него, двигались уже не как люди, надеющиеся удержать жизнь, а как люди, которым надо любой ценой дотянуть до неизбежного конца и попытаться не погибнуть под его обломками.