Выбрать главу

Сравните: как задирает Мориса Кассий Колхаун и как задирает Пьера Безухова Долохов.

«— Ну, теперь за здоровье красивых женщин, — сказал Долохов и с серьезным выражением, но с улыбающимися в углах ртом, с бокалом обратился к Пьеру. — За здоровье красивых женщин, Петруша, и их любовников, — сказал он.

Пьер, опустив глаза, пил из своего бокала, не глядя на Долохова и не отвечая ему. Лакей, раздававший кантату Кутузова, положил листок Пьеру как более почетному гостю. Он хотел взять его, но Долохов перегнулся, выхватил листок из его руки и стал читать. Пьер взглянул на Долохова, зрачки его опустились; что-то страшное и безобразное, мутившее его во все время обеда, поднялось и овладело им. Он нагнулся всем тучным телом через стол.

— Не смейте брать! — крикнул он…

Долохов посмотрел на Пьера светлыми, веселыми, жестокими глазами, с тою же улыбкой, как будто он говорил: „А, вот это я люблю“.

— Не дам, — проговорил он отчетливо.

Бледный, с трясущейся губой, Пьер рванул лист.

— Вы… вы… негодяй!.. я вас вызываю, — проговорил он и, двинув стул, встал из-за стола».

Лев Толстой — реалист абсолютный и бесспорный. В этом отрывке мы видим не просто негодяя, который намеренно ссорится с положительным героем и желает его убить (как у Майн Рида); всё настолько «как в жизни», что и Долохова не хочется осуждать бесповоротно, и Пьера не хочется оправдывать до конца. В отличие от монризма реализм имеет дело с очень сложными — потому что живыми — людьми. Монризм же занимается людьми из книг, а люди из книг всегда гораздо проще и ближе к схеме. Первичный писатель, сочиняя свое произведение, обращается к жизни, к своему внутреннему миру. Писатель-монрист, сочиняя свое произведение, обращается к книгам первичных авторов, к справочникам, к различным источникам и к своей собственной фантазии, воспитанной, опять же, книгами. Монризм вторичен, потому что основа его — не жизнь, а книги.

Создает ли образ, способный вызвать у нас «симфонию», Лев Толстой? Несомненно. При этом он обращается именно к нашему жизненному опыту: почти всем из нас случалось и намеренно злить неприятных нам людей, и испытывать бешенство по отношению к нашим мучителям.

Создает ли подобный образ Майн Рид? Странно, но — да. При этом он обращается к опыту, который мы получили из книг. Выше уже приводилось высказывание Нечкиной о том, что художественная литература непомерно расширяет наш опыт. Мы уже не раз дрались на дуэли. Назвав само это слово: дуэль, монрист вызвал у читателя поток ассоциаций. Читатель вспомнит прежде всего д'Артаньяна. Но ему и в голову не придет Пьер Безухов. Все, что связано с реализмом, никогда не вспоминается при чтении монристских книг. Почему? Да потому что монризм и реализм — это два совершенно различных отношения к жизни, два рода восприятия, две непересекающиеся плоскости. То, что для Пьера — трагедия, для д'Артаньяна — обыденность: посчитайте, сколько человек уложил, не поморщившись, этот 19-летний юноша за несколько дней.

И все же…

«Для Дюма, как писал он сам, история всего лишь гвоздь, на который он вешает свои картины, — метод распространенный, чего только не навешивали на этот гвоздь — от приключенческого романа до философской системы. Все дело, конечно, в том, какова картина. Я не знаю, достоверно ли отразил Дюма Францию XVII века, как большинство читателей я самоё эту Францию представляю себе по Дюма, но картины, им созданные, привлекательны своей яркой витальностью».

(О.Чайковская, «Соперница времени»).

Что-то неуловимо притягательное есть в монризме. Какие-то струны нашей души он ухитряется задеть, несмотря на выспренный стиль, на неестественность реплик, на нелогичность поступков, на упрощенность характеров…

* * *

Думаю, все это в полной мере можно отнести и к жанру fantasy, и в первую очередь — к романам о Конане.

Мне кажется, что читатель непременно должен быть в какой-то мере соавтором книги. «Симфония», о которой говорит М.В. Нечкина, вспыхивает в сознании в ответ на некий образ, созданный писателем.

В случае с мировой классикой это может произойти при минимальном участии самого читателя. Сиди себе и слушай, как великий органист Лев Толстой наяривает на органчике твоей души вполне сносную фугу. В этом отношении, как ни парадоксально, читать классику даже проще, нежели fantasy.

Для того, чтобы подобное произошло при чтении, скажем, DRAGONLANCE или тех же многочисленных романов CONAN-SAGA, необходима куда более напряженная, активная работа читателя-соавтора. Первым и непременным условием такого сотрудничества является любовь.

Можно ненавидеть Достоевского — как ретрограда и вообще неприятную личность; можно ненавидеть всех его героев, кроме нудного Макара Девушкина; можно не любить его стиль, атмосферу его романов, не признавать его идей; но если уж — ненавидя! — читаешь, например, «Бесов», то все внутри дребезжит, орет и в конце концов сливается в какую-то адскую, торжественную симфоническую поэму, на фоне которой еле слышно нежное, тонущее соло скрипки. И это — при тотальной нелюбви, при полной пассивности в восприятии текста.

Fantasy так ни читать, ни писать нельзя. Герои жанра «меч и волшебство» схематичны и образуют триады «воин-маг-вор», иногда усложненные до гексаграммы «клириком» и «бардом» в сложных сочетаниях и взаимопроникновениях (так, Конан одновременно является и воином, и вором; могут встречаться воры-барды, клирики-маги и т. п.). Сюжеты при всей их лихости, как правило, несложны — здесь важны подробности. Мысли персонажей просты, чувства предельно ясны (наиболее сложным героем является Рейстлин — вообще-то черный маг, эгоист, стремящийся к мировому господству, но иногда проявляющий удивительную нежность к «малым сим», вроде Бупу, на что неспособны ни рефлексирующий Танис, ни душка-Карамон). Язык повествования также крайне незатейлив. Саша Вейцкин в своем судьбоносном письме довольно точно охарактеризовал особенности любимого жанра.

Поэтому-то и возникает производственная необходимость обратиться к чему-то несоизмеримо большему, нежели густо нафаршированный подвигами сюжет, и предложить этому Большему роль связующего раствора, цемента, так сказать. Ибо голым сюжетом, как показывает практика, читателя всерьез не увлечь.

Любовь — вот универсальная сила, объединяющая все со всем. Любовью творится и существует мир — и повседневный, и книжный.

В предисловии к своему переводу «Алисы в Стране Чудес» Борис Заходер пишет:

«Вскоре я понял, что самое главное в „Алисе“ не фокусы, не загадки, не головоломки, не игра слов и даже не блистательная игра ума, а… сама Алиса. Да, маленькая Алиса, которую автор так любит… И эта великая любовь превращает фокусы в чудеса, а его самого — в волшебника».

Любая хорошая fantasy начинается с любви — автора к персонажам. Читателю остается ощутить эту изначальную любовь создателей книги, впустить ее в себя — и попытаться взять волшебный, полный приключений мир с тем же чувством, с каким он преподносится в дар. Читать не только строки, но и между строк, наполняя часто условное, схематическое повествование дыханием жизни, собственным душевным опытом.

Это «чтение между строк», возможность едва ли не полноправно участвовать в книге — завораживает. Не отсюда ли первые попытки любителей жанра писать продолжения любимых книг? Кому из нас не хотелось воскресить Флинта, Стурма? Кто не пытался пройти по степям и горным тропам Говардовского мира вслед за Конаном, чтобы вместе с ним повстречать ужасных чудовищ, коварных магов и всех-всех их поубивать?