Фильм давно закончился, а я все смотрела в одну точку, и перед моими глазами Пина – Анна Маньяни – снова и снова падала на асфальт, и снова с плеч главной героини, Марины, фашистка с легким презрением снимала только что дареную в обмен на жизни шубу, как только та выдала падре и бывшего возлюбленного.
Я думаю иногда, за что мы любим горькое? Почему мы называем любимыми произведениями те, которые принесли нам слезы, почему человек, по природе своей стремящийся если не к счастью, то к благополучию, так искренне и сильно любит печальные истории? Не может быть, чтобы только из потребности зрелищ, не может быть, чтобы только чувствовать превосходство своей жизни и успокаиваться. Мне все же кажется, мы хотим быть хорошими и настоящими, и, постоянно чувствуя себя плохими, мы бросаемся к возвышенной горечи, потому что она очищает. Потому что, растеряв подлинную красоту и боясь, что нас больше не составляет то светлое человеческое, с чем мы были рождены, мы хотим заново выучить нерушимые законы, по которым не стыдно будет жить, мы хотим обострить притупленное, забытое чувство справедливости, мы хотим вернуть свою совесть. И потому, что радостное мы считаем наивным, систему координат радостного мы бываем не способны принять на веру. Она оставляет нам сомнения, она оставляет нам наш цинизм. Но нам тяжело его нести. Мы хотим умыть лицо холодной водой; убежденные в своем ничтожестве миллионами, которых мы не заработали, мы с благодарностью принимаем истории, в которых страсти человека разрушительны и созидательны и, значит, могущественны. И когда герой необратимо заблуждается, он все же не видится нам беспомощным, потому что была – была и остается, какую бы концовку нам ни показали, – надежда, что он мог поступить иначе и мир был бы иным.
Я отправила Бахти ссылку на фильм с огромным аудиосообщением, что ей обязательно надо посмотреть его прямо сейчас. Бахти поставит его, думая, что я прислала что-то приятное, а когда увидит аналогию, она скорее всего взбесится. Я думаю, она поймет, что я намекаю не на саму историю, не на предательство, но на ошибку этой красивой Марины, когда ей казалось, что чулки, духи и сигареты сумеют перевесить все остальное.
Если Росселлини не считал потерю мира достаточной причиной терять себя, может, и она отзовет себя с торгов.
– Твой Росселлини – сука, – проорала Бахти в домофон.
Я молча открыла ей дверь.
– Значит, вот так ты ко мне относишься, да? – Бахти примчалась ко мне в чем была, в серых спортивных штанах и майке, едва досмотрела фильм. – То есть, если я шлюха, я сразу стукачка? Я, – в одном глазу Бахти лопнул сосуд, и она выглядела как боксер между раундами, – никогда не была сдавалой!
– Это все? – спросила я. – После «Рима» – это все?
– А ты у нас бескорыстная, да? Ты презрела материальное? Ты бы прощала все Кариму, не будь он богатым?
Все во мне обвалилось от ее реакции.
– Я больше ничем, – я услышала собственный холодный голос, – ничем больше не смогу тебе помочь.
– Потому что мы не так сильно отличаемся! – Бахти еще пыталась спровоцировать меня. – Потому что ты мало чем лучше меня!
– Нет. – Я поджала рот. – Потому что ты непроходимо тупая.
Бахти, в ярости и обиде, так быстро бежала по лестнице вниз, что, сковырнись она, меня судили бы за – непреднамеренное? – убийство.
Каждый день на город бросались короткие яростные дожди, и после, когда садилось солнце, нельзя было оторвать взгляд от небес, от розового света, который покоился на торжественно плывших облаках, от полоски ослепительной сини, простиравшейся над ними. Мы не разговаривали с Бахти весь остаток зимы и весь март, и все это время в моей голове крутились ее слова, что я прощаю Кариму его проступки, потому что он богат. О, я хочу денег, в них есть эта темная притягательность, и когда ты держишь их в руках, есть у тебя и мнимое ощущение власти, и нет, я не стану врать, что не люблю деньги сами по себе, потому что я их люблю, но я люблю их меньше жизни, а больше жизни я люблю красоту, и если за деньги ее можно создать, я все хочу спустить на это. Я из тех, кто разорится при строительстве, но будет испытывать сожаление, что не может потратить еще, а не сожалеть, что потратил.
Мы снова стали встречаться с Каримом – вернее, мы снова занимались любовью. Однажды утром, уже попрощавшись, он прислал мне сообщение: «Я твой, и ты моя». Я должна была бы стать милее и терпеливее по отношению к окружающим, но они все мне ужасно мешали. Они задавали мне вопросы, до которых мне не было никакого дела, вовлекали меня в обсуждение их дурацких жизней, как будто меня это могло волновать. Я хотела целыми днями только давать Кариму, а остальные шли бы лесом. Мне совершенно не хотелось работать, полдня я проигрывала в голове утренний секс и еще полдня маялась, ожидая, когда он наконец освободится и придет ко мне. Мне не нужны были прелюдии, я постоянно хотела его. Иногда он приезжал ко мне в обед, брал меня, наклонив к столу, и потом я мечтала о нем до вечера. Сладко тянуло внизу, зацелованные соски отзывались, когда я их случайно задевала, целыми днями я представляла нас или переписывалась с Каримом, и мы в подробностях придумывали, что мы будем делать в следующий раз. Я ненавидела всех, кто мне звонил и на несколько минут прерывал мои мысли.