Наконец она умерла. На это потребовалась почти целая минута. Кровь пропитала насквозь матрас, и создалось такое впечатление, будто убитая лежит в клубничном пироге, оплывшем, заветрившемся, потерявшем вид за то время, которое прошло после окончания застолья.
Теперь за работу. Пора показать Лондону и всему миру то, что, на мой взгляд, эти два развращенных общественных организма требовали, а кем я был, как не их покорным слугой? Я дам продавщицам и конторским служащим, о чем судачить в течение ближайших нескольких дней.
Везде, где была плоть, мягкая и спелая, где под кожей чувствовалась дрожь, волнение, я резал. Я мало что помню из этого, лишь то, что после того как я начал, как только храм был осквернен, все ограничения словно по волшебству исчезли, и тот мрак, что червем прогрыз дорогу в самую середину моего головного мозга, получил полную волю выразить себя. Я был охвачен лихорадкой разрушения, словно это тело являлось оскорблением моей жизненной философии, и обрести заново рассудок я мог, лишь уничтожив его.
Я вспорол Мэри Джейн внутренности. Я уже делал это прежде, но в темных переулках, на улице, ужасно боясь появления полицейского или случайного прохожего; однако сейчас, когда этого страха больше не было, я полностью вычистил брюшную полость, вытащив охапку поблескивающих спиралей и разбросав их по всей комнате. Кишки ударялись о стены со шлепками падающих на пол мокрых носков.
Проникнув между яичниками, я вырезал несколько бесформенных темных органов, вырывая их, когда они застревали, развлекаясь тем, чтобы раскладывать их в разных местах, повинуясь чистой прихоти, и таким образом воздвиг алтарь изуродованной плоти: почки отправились под голову, печень оказалась между ног, селезенка легла слева от тела. Плоть, срезанную с бедер и живота, я положил на стол, наподобие длинных ломтей сыра, сохнущих на солнце. Бедра, чьи объятия знаменовали бы райское блаженство для всякого, очутившегося в них, я обкромсал до самых костей. То же самое с выпуклостью промежности, колодца жизни, которая легла на стол тремя здоровенными кусками. Я немного повернул тело, чтобы добраться до правой ягодицы, и мой нож жестоко прошелся по ней, словно это был жареный поросенок на семейном обеде в пасхальное воскресенье, а Бог смотрел на все это с неба и улыбался. Затем я перешел к шее и начал колоть ее острием, поскольку по какой-то причине целая шея была для меня оскорблением; я рубил и кромсал, отделяя мягкие ткани и проникая к позвоночнику. Оголив грудную клетку, я извлек сердце. Оно не сопротивлялось, но с готовностью перешло мне в руку – большой комок мышц, серый в полумраке, тяжелее, чем можно было бы подумать, все еще покрытый липкой кровью, которую он гонял по всему телу. Я отнес сердце к своему сюртуку и убрал его в правый карман, уверенный в том, что оно будет надежно скрыто под пальто.
Мои перчатки пропитались кровью и перепачкались в жидком жире, запястья и предплечья были заляпаны брызгами, и я знал, что брызги попали также мне на лицо и на сорочку; если б меня сейчас увидели, я был бы тем самым Джеком, которого все боятся, Джеком-Демоном, нисколько не тронутым своим приходом в мир крови и выпотрошенных внутренностей, где лишь очень немногие чувствуют себя уютно. Воины железного века, сражавшиеся в ближнем бою мечами и копьями, должны были знать то, что знал я, как в наши дни это знают некоторые врачи и, наверное, работники похоронных бюро, но для подавляющего большинства людей цельность тела являлась некоей философской константой, неотъемлемой от их восприятия мира. Нарушить ее было равносильно тому, что перевернуть все вверх ногами, и в этом отчасти заключалось волшебство моего чрезмерно мощного воздействия на аккуратный, прилизанный мир.
Наконец неизуродованным осталось одно только красивое лицо. Оно даже было спокойным, не тронутым ужасами тела, которому принадлежало. Это никуда не годилось, и далее последовала самая гнусная низость, до которой я опустился, что понял даже я, знающий в низости толк. Подобно пьяному мяснику, изливающему свою злость на говяжьей туше, я обрушился на лицо. У меня не было ни системы, ни мыслей, ни плана, а только цель – сотворить в красоте как можно больше зверских, уродующих надрезов, оскорбить всех поэтов на небесах и всех художников в преисподней, а также все человечество, боготворящее красоту, то есть, можно сказать, все человечество без исключений. Я рубил. Я кромсал и резал. Я пилил. Я вонзал. Я отрезал нос, щеки, брови, уши. Я отрезал губы до самого подбородка. Я наносил удары, повинуясь прихоти, без какого-либо плана, просто выбирая для осквернения новый участок кожи. Каждый новый разрез оставлял после себя свой собственный кровавый след, а все вместе они превратили тело в нечто такое, в чем больше не было ничего человеческого, настолько выпотрошенное, искромсанное и изуродованное, что одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что среди нас есть тот, кто не знает никаких пределов. Я посчитал, что это станет хорошим посланием грядущей современной эпохе. Человек способен на любые зверства, как я доказал здесь сегодня.