Выбрать главу

Яблок она никогда не ела и даже не видела, но слышала, что так говорят, когда хотят кого-то уж больно похвалить. Сам я, забегая вперед, скажу: первый раз увидел и попробовал яблоки в Москве, когда мне было четырнадцать лет, но до этого надо было еще дожить. Бабушка умерла перед войной, так и не попробовав «яблоцька налитого».

Когда мы оделись, мама сказала:

— Идите, мамаша, отдыхайте, я приберу здесь.

На что бабушка ответила:

— Вишь его, снег пошел. Мотри, какой валит. Ты, Серафима, оденься, домой-то пойдешь. С пару-то простудиться недолго.

Из бани мы вытянулись втроем: бабушка, я, за мной, крепко ухватившись за руку, полусонный Санька. Он то и дело падал, я его поднимал и в конце концов возненавидел — так измучился с ним.

Оказалось, что дедушка, выпив самогонки и закусив чем бог послал, убрел в деревню. Бабушка полезла в передний угол под лавку, вытащила оттуда свою бутылку, поставила хлеб, лук и квас. Я, как кормящая мать, помог Саньке взобраться на полати, сгоношил ему постель, и он вскоре затих.

Бабушка отпила из бутылки, аккуратно закупорила ее, заела все и начала собираться.

— Ты, Ефимка, ложись. Матерь-то скоро придет. Не бойся, — наказала она мне и улизнула из дома, выкатилась.

Мне страшно было сидеть в пустой избе. Спать не хотелось. Санька спал, присвистывая носом. Поговорить было не с кем, и я побежал к маме.

На улице шел снег, сверху, снизу, с боков — кругом было белым-бело и в то же время ничего не видно. Первый снег всегда радость. Тропинку в баню я знал твердо, поэтому бежал быстро, ничего не опасаясь.

Я вбежал в предбанник, тщательно, как учила мама, закрыл за собой дверь и в темноте испугался. Из бани доносился странный, глухой и прерывистый мамин голос.

— Уйди, антихрист! — кричала она. — Уйди, дьявол!

Я сел на лавку, прижался к стене ни жив ни мертв, не в силах что-нибудь предпринять. В голосе мамы я почувствовал испуг.

Лихорадочно думал, что бы это было такое, когда вместо испуганного крика услышал мамин радостный голос:

— Уйди, демон! Откуда ты взялся? По душу по мою пришел, что ли?

Я сидел, замерев.

— Тебе радость, — шептала мама, — а на меня грех…

Кто-то говорил ей быстро и горячо, но так тихо, что я ничего не понимал.

— Это же совесть надо потерять, — умоляла и плакала мама. — Куда я глаза сейчас свои дену? Что ты со мной делаешь?

Кто-то успокаивал ее, отвечая на упреки. Я пришел в себя, тихо, чтобы не скрипнула, открыл дверь в баню и в еле брезжущем свете трепещущего огня коптилки разглядел маму и Дениса. Он держал ее как маленькую на руках, а она обвивала ему шею своими руками.

Я захлопнул дверь, выскочил из предбанника и в ужасе, с криком и ревом побежал в гору по заснеженной дорожке, спотыкаясь и падая. В избе я вскочил на полати в чем был и сидел там, дрожа.

Скоро прибежала мама. Она скинула с себя кафтан, упала на колени. Ее голые ноги лежали на мокрых холодных досках пола. Она повернулась в угол и начала молиться.

После молитвы она разделась, приползла ко мне на полати, обняла меня. Я прижался к ней.

— Ну че ты испугался, птичка моя ненаглядная?

— Я думал, ты не придешь…

— Куда же я от тебя денусь? Ты сам подумай.

И я уснул.

На следующий день дед Ефим ругался с утра:

— Опять кто-то в баню ночью ходил. Следы идут по огородам. Никак парни девок водят, охальники.

Мне было страшно: вдруг кто-нибудь догадается. Маму я теперь часто видел на молитве. Она просила, умоляла:

— Отче и боже жизни моей, прости мою душу грешную! Да будут помышления мои угодны пред тобою!

Я тоже часто обращался к богу, но был хитрее мамы — ничего не говорил, а только думал:

«Господи, прости мамину душу грешную. Прости и Дениса душу грешную, и мою, Ефима Перелазова».

Мне думалось, что если я не укажу точный адрес, то господь бог с кем-нибудь нас перепутает.

Бабка Парашкева, видимо, о чем-то догадывалась, а может, и слухи какие пошли. Ее из себя выводило, когда временами мама становилась вдруг сияющей и радостной.

— Че это ты, Серафимушка, больно веселая седни утром вскочила? — спрашивая, попрекала она маму. — Больно уж у тебя, я вижу, на душе легко. Отчего бы? К добру ли?

Деду Ефиму бабка Парашкева показывала:

— Погли на нее, на твою ненаглядную. Будто жаворонок в поле. Весь день трепыхается да поет. К чему бы это?

Как-то вечером зашел разговор о том, что в Большом Перелазе баба изменила мужику и тот убил ее топором. Бабушка сказала в сердцах, обращаясь к маме:

— Вот как надо поступать с бабами-то такими. А то ведь че в моду взяли? Бог знает что наделает-натворит, а платье одернет, и горя мало. Будто и сделала-то всего, что поела и рот вытерла.