— Еще полезут, позовешь нас!
— Зеньки повыткнем, кто тебя тронет!
— Айда с нами, достояние народное!
Маня упрямилась, тянула к людной, освещенной танцплощадке.
— Не ломайся! — вскипел угрожающий возглас.
Парни повлекли Маню вглубь аллеи, где запущенный парк постепенно сливался с лесом. Меня вдруг словно хлыстом полоснула жалостливая, страшно знакомая мольба:
— Только не бейтесь! Не бейтесь!
— Носить будем кроха… на грудях, — звучал в ответ развязный хрип. — Эмблемой чистоты и невинности.
— Маня, Манюнька, Манюсенька! Да мы …
Гром оркестра глушил удаляющиеся голоса.
Давний, внезапно нахлынувший ужас пригвоздил меня к месту. Три тесно обнявшиеся тени таяли в густом мраке дальних кустов и деревьев.
Через неделю здесь же в парке мы едва не налетели на знакомую парочку: Зиночка и изрядно спавший с тела Жирпром неспешно фланировали по дорожке в том же направлении, куда уволокли Маню.
У Толика нижняя челюсть чуть не отпала. Мы рванули по кустам к забору и прямехонько в ДПР.
Зиночка гуляла бездумно в эти последние теплые ночи. Приходила измочаленная, распатланная, с соломинками в волосах. Мазала вонючим вазелином искусанные губы, смотрела невидящими глазами, безучастная ко всему, кроме канцелярского дивана. Его она и проминала, отсыпаясь до обеда.
Углубленная во что-то свое, сокровенное и важное, Зиночка устранилась от дел приемника. И на реку, и в редкие вылазки на торфоразработки, и на огород мы отправлялись самостоятельно, без взрослых. Зиночке было на все наплевать, словно внутри нее разлилась всезатопляющая сладость, и нужно насытиться, донежиться пока двадцать лет и лето милостиво, а там хоть трава не расти!
Жизнь вроде бы катила по раз и навсегда заведенному распорядку, но чувствовалось, что наш примитивный быт в чем-то разладился. Приемник как будто сам беспризорно плутал среди вольных лесов и полей. Во всем царили безразличие и равнодушие, мое возвращение едва заметили.
Родная группа приняла меня без насмешек и особого любопытства. Никто не требовал откровенности, не пытался дразнить. Слегка порасспросили и забыли и о моем существовании, и о моем побеге.
Привычно побрели дни, я растворился в их неспешном кружении. Пасмурным вечерком заноет, заболит душа о недоступном детдомовском рае и злосчастной доле, и снова все нипочем! Ожидание тлело глубоко скрытым, подземным горением, очень редко вырываясь наружу.
Узы ДПР стали необременительными. Молчаливая безучастность взрослых дарила нам слегка прикрытое формальностями и режимом, но в действительности бесконтрольное существование: обманчивую свободу зажатых в тиски бессрочной отсидки расконвоированных узников.
Мы старались взять от последних летних деньков все возможное. Как прирученные звери, вместе сходились в установленные часы к кормушке, а большую часть дня проводили вне дома. Если зимой снежное царство за окном давило своей неизменностью, вечностью, то сейчас бег времени был неуловим. Каждый дождливый день пугал не на шутку: не станет ли он той вехой, за которой кончается свобода и начинается новый виток отсидки?
Распутный настрой Зиночки растрепал, разобщил старшую группу. Она распалась на два стада: опытных аборигенов и малолетних новичков.
Новички держались вблизи приемника, купались у обжитого лежбища в мелкой заводи. Ребята поднаторели в «собачьем» стиле плавания, девчонки загребали по «бабьи».
Старожилы стайками по два-три пацана расползались во всех направлениях, лишь бы долой с глаз воспитателей, лишь бы подальше от ДПР. Мы не только избавились от опеки взрослых, но и откололись от измельчавшего дпрэшного племени.
Мы с Толиком любили дикие прибрежные заросли, любили уплывать на другой берег в парной дух перегретых, упревших под солнцем камышей, где вечерами с заполошной страстью орали лягушки. Топали в приемник с охапками стеблей кувшинок на плечах. Чтобы их нарвать, приходилось долго барахтаться в реке среди густых водорослей, рискуя в них запутаться и утонуть.
Границы нашего обитания неизмеримо расширились. Вдоль и поперек избороздили мы улочки и переулки городка, излазили сады и огороды. Частенько подавались в ближайшие поля и леса, бродили там одичавшие, сроднившиеся с волей и безнадзорностью. Как и прежде, изобилие свежего воздуха возмещало недостаток хлеба, а жизнь впроголодь обкатана с незапамятных времен.
Шныряли мы и по кладбищу, и по изгаженному, порушенному погосту, и среди местной голытьбы на паперти, где каждый бухарик, каждая шлюшка были нашими добрыми знакомыми.