Хищное выражение не сходило с серой моськи Горбатого. В городе он не по доброму примелькался. Лишь замаячит его волчья тень у рынка, ледащие крестьянские лошаденки взволнованно всхрапывали и лягались. Пару раз местные барыги наподдавали ему, и он туда заглядывал с опаской. О милостыне и думать забыл: как ни христорадничал, выклянчить ничего не удавалось. Калеки и нищие не признавали Горбатого за своего и гнали с паперти почем зря.
Оголодавшим стервятником озирал он шевелящееся живое стадо: кого избрать на заклание? Потаенное чутье верной добычи безошибочно вело его к цели.
Все чаще ощущал я на себе его пристальный взгляд.
В моем детстве не было ничего более прекрасного и желанного, чем кино. Я любил его беззаветно, как праздник, как награду за тягомотину детсадовских и школьных будней. Цирк, театр, зоопарк, — все это было почти из области фантастики. Кино было реально и доступно. Что бы ни крутили: бравурные довоенные ленты или захватывающие воображение картины о фронте, партизанах, летчиках и разведчиках, я смотрел их с проникновенным интересом, с искренней верой в подлинность. Брат и сестра любили слушать мои пересказы содержания картин, вместе со мной мусолили запавшие в память фразы. Я вживался в зримый мир фильма, так не похожий на наш каждодневный, и расставался с его героями с нескрываемым сожалением, как с родными или друзьями.
Кино посулили нам ещё к празднику. Долго тянули, что-то не вытанцовывалось.
— Киношка едет! — оглушили нас новостью.
После обеда сволокли в зал стулья из всех групп, прикрепили к стене простыню-экран и стали привычно ждать: заняться-то все одно нечем.
Ранние сумерки зашторивали окна. Стекла поблескивали бисером напотевших капель. Сквозь неумолчный говор, плескавшийся из конца в конец зала, мы завороженно вслушивались в заоконную тьму.
Часа через два-три во дворе загрохотал мотор, и дом затрясся. Прикатил фургон с движком и проектором.
Радостью зажглись детские лица.
Привезли драную-предраную ленту Чапая. Я видел ее и не раз, но предвкушал новый просмотр с неподдельным восторгом.
Установили узкопленочный аппарат. Мы торопливо считали блестящие жестяные коробки с лентами и оглушительно орали:
— Шесть!
— Восемь!
— Десять!
Нетерпеливое ожидание достигало предела, пока механик тянул кабеля и настраивал динамик, а потом долго трапезничал в столовой. Словно заманивая на сцену надутого артиста-знаменитость, малыши били в ладоши, громко топали.
Показ не заладился с первых же кадров, когда Чапай вывалил на стол чугунок аппетитной картошки и заговорил назидательно и уверенно. То ли движок барахлил, то ли пленку заело, — кто разберет? Подвыпивший механик взопрел от усердия, разбирая и собирая аппарат. Мы только сетовали: что поделаешь, вся жизнь — сплошное ожидание.
После каждой части ленту мотали в обратном направлении и устанавливали новую бобину. Последовательность частей путалась, кино вертелось вверх ногами и задом наперед, пленка рвалась и пару раз ярко возгоралась.
В перерывах мы развлекались. Мощный луч проектора прорезал полумрак. Как можно было удержаться и не сунуть в сноп света растопыренные пальцы? Кино уступало место импровизированному театру теней: мечущимся по ярко освещенному экрану десяткам теней ушастых зайцев и рогатых чертей. Частенько все они не помещались в кадр, сливаясь в одно сплошное черное пятно.
На периферии зала палили из резинок, возились и боролись, ползали по-пластунски под стульями, верещали и галдели, азартно обсуждая волнующие моменты картины. Самые смирные мяли в ладонях мякиши, отщипывая по крохе. Окрики воспитателей: «Тише, дети, кино будет!» тонули в слитном гуле обеих групп, сбившихся в беспорядке в переполненной комнате. Ровный стрекот аппарата минут на десять прерывал галдеж.
Одна из пауз затянулась. Ко мне протолкнулся Горбатый с широким ремнем в руках. Дуновение страха прошило грудь; уж очень он был близок, не улизнуть, не отвернуться.
— Слышь, Узя, сыграем! — вкрадчиво предложил он. — Все одно кина не будет.
Со дня прибытия я не слышал от него ни одного спокойного слова, только брань и хулеж с матом. Напускная подслащенность тона не оставляла никаких иллюзий, и все же застигла врасплох, притупила всегдашнюю бдительность и готовность к защите. До крайности истосковался я по доброму слову. А тут сам Горбатый снизошел до внимания, и льстило, что ему понадобился, даже очень хотелось понадобиться. Не ударил, не обозвал, хотя прозвищ и оскорбительных кличек у меня скопилось уйма. Не всегда и разберешь, окликают или обзывают. Простое «Жиденок» вместо «Жид пархатый, дерьмом напхатый» или еще что-нибудь похлеще с хаем казалось необычно приветливым. К тому же была у Горбатого какая-то притягательная внутренняя сила и властность, заставляющая покоряться и, не встречая привычной вражды, добреть, обманывая себя. Я боялся твердо ответить отказом и приниженно пробормотал первое, что взбрело в голову: