К утру спальня выстывала так сильно, что корочка льда схватывала потеки на полу под койками. Мы скрючивались улитками, поджимали колени к подбородкам, натягивали на уши тонкие байковые одеяльца, а ночью скатывались в объятия друг другу. Проснувшись, не разбирали, кто подпустил?
Хорошо, что спим врозь, — думал я о брате. Не хватало и ему этой напасти!
Днем Горбатый и Педя меняли свою измоченную постель на сухую с любой койки. Со временем все матрасы задубели и отличались лишь различной степенью влажности. От них разило мертвящим, выедающим глаза и ноздри зловонием. Желтые, не менее вонючие простыни были жестки как накрахмаленные.
Отменная вонь спальни хлестала по носу входящего, и воспитатели не любили здесь задерживаться. Понаблюдают за укладыванием или пробуждением, хлебанут глоток, другой густых, почти осязаемых ароматов непросохших постелей и смердящих испарений параши и, придерживая дыхание и прикрывая лица, уматывают поскорее.
— Во душегубка! — гримасничал Горбатый — Аж рыла воротят!
Принюхавшись, мы не испытывали страдательных эмоций. К тому же пацаны курили до тошноты, и табачный дым отчасти перебивал неистребимый настой закисающей мочи. Словом, отнюхай свое и молчи, спи; зябнуть и мокнуть во сне не так мучительно, как наяву.
Писунов развелось во множестве, а скопом к чему не притерпишься! И особых душевных переживаний ночной грешок не доставлял. Мочишься ты или нет, сидят твои родители или погибли в бою, огрубелая и жестокая у тебя душа или впечатлительная и ранимая, — никого не волновало. Мы предстали друг перед другом душевно обнаженными, лишенными поддержки домашнего мира с его ежедневной мерой хорошего и плохого, горестного и радостного.
10
В опечатанной квартире
Слабосильная шушера старшей группы несла хлебушек с обеда, пробавляясь гороховой баландой да жиденькой перловкой. А Толик как-то умудрялся не попасть на крючок. На окрики Горбатого он недоуменно хлопал длинными ресницами, выказывая постоянную готовностъ сорваться в громкий плач. И срывался при любом угрожющем окрике или подозрительных попытках заставить его играть на пайку. Толик умел прикидываться смертельно запуганным и начинал ныть при любом обращении к нему Николы, еще не зная причины этого обращения. Возможно, ему и раньше приходилось добиваться своего плачем; в приемнике он усовершенствовал это умение, держал поток слез наготове и успевал пустить его вовремя. Мог он и увильнуть от опасных общений, выскользнув из группы. Горбатый не очень наседал на Толика, видимо подозревая, что тот по малолетству, нарочно или невзначай, может проговориться и выдать вымогателей. Проходили дни, а Толик уписывал свою пайку за столом. Ему везло до поры.
В спальне, забавы ради, Никола прицепил его штаны высоко над окном. Толик водрузился на хромоногую тумбочку и силился скинуть их кочергой. Неловкий взмах, и осколки разбитого стекла задзинькали по подоконнику, а один, крупный, угловатый, угодил Захарову в переносицу.
Тоненькая темная струйка забила из глубокой ранки.
— Кричи: за кровянку отвечаешь! — поучал Горбатый растерянного Захарова.
Пострадавший машинально промямлил заклятие:
— За кровянку отвечаешь!
Толик побелел, как будто острый осколок воткнулся ему в переносицу.
— Оно само разбилось. Я ни при чем, — млея от страха, слезливо оправдывался он и бегал, бегал жалким взглядом по безучастным лицам Николы и Горбатого.
— Цыц, малявка, жрать не дам! — весело гаркнул Никола.
— Не канючь, жертва аборта! — непреклонно гнул свою линию Горбатый. — Захаров задожал двадцать три пайки. Половину его долга перекинем на тебя, кретин малолетний! Должен двенадцать паек, дошло? Брось придурь, не блажи! Больше валандаться с тобой не будем. Как все, так и ты! Не разжалобишь! Здесь не до телячьих нежностей!
Нежности в ДПР в чести не были. Даже нечаянно оброненное умиленное словечко о маме или папе грозило осмеянием и оскорблением. В песнях другое дело, там все дозволено.
Всеобщая суровая сдержанность не позволяла нам предаваться вслух разжижающим чувства сладеньким рассусоливаниям. У каждого за спиной осталось что-то страшное, о чем луше не вспоминать, да и сболтнешь лишнее, — неприятностей не оберешься. Здесь ничего не забывалось и не прощалось. Лишенные родителей, мы были плоть от плоти заурядными отпрысками своего времени. А в обыденном и очевидном исповедоваться не принято. К тому же голод и страх притупили чуткость к чужим переживаниям и интерес к чужим судьбам. Наши заботы простирались не дальше собственной пайки да желанных путевок в детдом.