Теперь мы знали все о блатной жизни, видели воочию, как роскошно, припеваючи прожигают ее рисковые хлопцы. Но как только они исчезали из поля зрения, мечталось об одном: о путевках в детдом.
Это была всем ночам ночь. Отяжелевшие от выпитого, с огромной баклагой бултыхающейся браги парни ввалились в спальню раньше обычного. Громко, как на спевке, трубили, словно глушили себя песней:
Потом ругались обиженно:
— В собственный ДПР не пущают! Окно забили.
— Карга безносая развонялась.
— Это тетя Дуня, — услужливо пояснил Горбатый.
— Была б помоложе, замухрыга …
Снова хлестали самогон, разевая мокрые, щелястые пасти, набирались до почернения и одурения. Снова горячились: брать сейф или не брать? Проклинали город, поносили приемник и весь белый свет.
Сизым маревом полыхался дым, заволакивая дальние углы. Поникший Хлыщ сорванным голосом цедил огрызки песен.
Черный стоял крепко, как конь, тянул свирепым, гортанным клекотом:
— Банку ставлю за бабу! — возвопил Хльщ. — Пейте мою кровь, сосите мои яйца!
— Невтерпеж!
Настал момент, Горбатый давно подстерегал его, жаждал не просто услужить — осчастливить.
— У Николы Маруха есть! За стеной, у девок. В натуре, гадом буду! — бросил он лакомую кость.
Безошибочное, словно вымеренное чутье подстегивало Горбатого, а болезненное искушение втереться в доверие к сильным, любой ценой обрести безопасность граничило с безумием.
Парни встрепенулись.
— Веди, покажь!
Горбатнй резво драпанул на женскую половину, новенькие за ним. Сразу же вернулись, озабоченно шушукаясь:
— Перебудим малолеток, поднимут шухер!
— Сюда ее!
— Шмаровоз лохматый! — сверкнул пьяными зенками Черный. — Шкандыбай за ней!
— Канай на фиг! — артачился опальный вожак.
— Кому сказано? — приструнил его укротитель.
Так и не столковавшись, парни скинули с койки упирающегося Николу и пинками погнали по проходу. Скособоченная, в слезах, мохнатая морда Николы проплыла надо мной. Он путался в широких кальсонах, слегка сопротивлялся, но резкий толчок вышвырнул его за дверь.
Новенькие высыпали в прихожую.
— Пластанем тут! — зашептал Хлыщ.
— Встоячку?
— Не, парашу выбрось!
Параша тяжело взбулькнула и заплескалась у нашей койки. В нос шибануло острым, теплым зловонием.
Потушили свет. Я затаил дыхание и зажмурился. Затеваемое бесчинство вздымало волну отвращения более страшную, чем ожидание побоев.
— Ой, пустите! — совсем рядом вскрикнула перепуганная Маруха.
— Не шипи! От хрена не умрешь, а только потолстеешь!
— Нет, нет! — причитала Маруха придушенным шепотом и дрыгалась, не даваясь.
— Никто не узнает!
— Прикури свой бычок под хвостом у кота!
— Не брыкайся! Удавлю!
— Кричать бу… — поперхнулась на полуслове противившаяся Маруха: ей зажали рот.
Груда тел грузно плюхнулась на пол. Звуки борьбы, приглушенные вскрики: резкие, угрожающие — мужские и сдавленные, молящие — женские, перепутались в прихожей.
Дикая оторопь пронзила меня, как будто рядом кромсали ножами живую плоть.
— Отдайся, озолочу!
— Кобели, шакалы!
— Отпустись!
Прерывистое пыхтение и стоны бились в двух шагах от моего носа.
— Не зуди, стервь! Большого члена нечего бояться, она имеет свойство расширяться!
— Кончайте!
— Титьки в стороны, замуж не возьму!
— Довольно … Зверюги! Хуже немцев!
Никто ни единым звуком не нарушил жуткой тишины спальни. Лишь тяжелая, томительная возня да незатихающие бабьи всхлипы в предбаннике.
Было не до сна. Едва ли не обморочная жуть душила меня. Глаза намертво зажмурились, дергались колени, дрожало нутро. Я скрючился до боли в груди, не в силах совладать с потрясением и не понимая, почему так страшно и гнетуще.