В какой-то момент искорка сознания высветила ослепительную белизну сверкающей на солнце снежной дали. Мама прижимала к груди меня, укутанного в одеяло, и силилась втиснуться в узкую дверь белого автобуса с сероватой полоской вдоль кузова. Сил не доставало, и кто-то подхватил меня изнутри кабины. Лицо мамы скрылось, и я, напрягая сознание, косил глаза, чтобы не потерять его совсем, а вместе с ним, и этот пронзительно яркий, хрустальный мир. Рядом послышались голоса: далекие, как сквозь заткнутые уши, слова, странные тем, что их произнес посторонний человек. Давно уже мы чужих голосов не слышали. Из разговора выпала одна понятная фраза:
— Лед еще крепкий, проскочим! Только б не бомбили!
Отлетело еще мгновение, и новое пробуждение застало меня в опустевшем автобусе. Автобус стоял, но мотор пофыркивал, и ему в такт подрагивали ряды сидений. Я удобно полулежал в дальнем от входа углу, ощущая это подрагивание и спокойно принимая новизну и необычность обстановки. Низкое солнце, пронзая грязные стекла, слепило глаза, я прижмуривался и посматривал вниз в открытую настежь дверь. Все так же сверкал снег, а из кабины торчал черный сапог и засаленный ватник водителя.
В проходе показалась мама. Она сгребла меня в охапку и заспешила к выходу. Капельки пота прозрачным бисером высыпали на ее лбу, учащенное дыхание с шумом вырывалось из груди, огромные глаза излучали всезатопляющую радость.
Шофер привстал с сиденья и странно посмотрел на нас:
— Помочь?
— Последний, сама донесу.
— А они … живые?
— Теплые … кажется. — Заметив мои открытые глаза, мама добавила: — Глянь, этот не спит! Теперь выходим!
— Дай-то Бог, — с сомнением покачал головой шофер.
Мама соскочила с подножки, почти упала на снег. Автобус покатил, набирая скорость, как видно шофер поджидал только нас, а мама спохватилась и сокрушенно запричитала вдогонку:
— Ой, одеяло-то там осталось! Заморочил голову чертов ворон!
Огорчение на миг стерло отсвет недавней радости, но явь спасения вновь зажгла возбуждением ее глаза. Это возбуждение передалось мне. Впервые за много дней я упорно сопротивлялся наползающему забытью, удерживая себя на гребне живой волны.
Зал не зал, сарай не сарай — просторное полутемное помещение заполнила молчаливая толпа неуклюжих, замотанных до глаз в темное тряпье людей. Одни полусидели на полу, припав к жиденьким кучкам пожиток, другие лежали вповалку, вперемежку с чемоданами и узлами, такие же безмолвные и неподвижные. Не лица — чернь земли, не глаза — дотлевающий пепел.
Нетвердо шагая через людей и разбросанные манатки, мама пробралась к двум продолговатым сверткам: брату и сестре. Они лежали рядом, тихо и покойно.
Пробуждение прервалось. Какой-то отрезок времени поглотила знакомая тьма блокадной прострации. Потом воспоминания поплыли ровно, события последовательно сменяли друг друга.
Двухъярусные деревянные настилы расслаивали теплушку на четыре жилые секции: две справа от входа и две слева. На настилах плотными рядами, бок о бок, разместили блокадников. Лежали не раздеваясь, в пальто и ватниках, полушубках и платках, а поверх — одеяла. От плиты, стоящей в широком проходе меж нар, волны благодатного тепла ползли по теплушке, лизали промерзшие, заиндевелые стенки. Потолок над плитой слезился сырой изморозью. Четыре оконца в углах под крышей были наглухо забиты фанерой. Белизна дня сочилась сквозь окаймлявшие двери щели. Когда двери сдвигали, ослепительный сноп света бил в лицо, морозный воздух наполнял грудь пьянящей, сладостной радостью.
Первые дни пути. Ошеломляющий паек: судки с наваристым бульоном, шмат сала невиданно огромных размеров, головки колотого сахара. И хлеб! Много хлеба. Большая Земля с предельной щедростью встречала выходцев с того света.
Вагон молчал, хотя погрузили много маленьких, стылых полутрупиков, иногда, от запаха пищи, раскрывавших глаза. Вот она грань жизни! Тела не шелохнутся. На обтянутых ржавой кожей личиках мумий черны надрезы ртов с черными пеньками выкрошившихся зубов. Глубоко запали виски костистых черепов.
Казалось, пришло избавление. Можно расслабиться, не думать о близком конце, не вглядываться с ужасом в леденящие кровь, провалившиеся глазницы детишек. Видимо, многие и расслабились. А смерть, словно опомнившись, бросилась рвать свою долю добычи, по праву причитавшуюся ей целиком.