Выбрать главу

Душила жажда, угарная тошнота рвала горло. Я стиснул зубы и ненароком ухватил складку простыни. Вкус оказался приятным, и я покусывал ее до конца операции.

— Безобразник! Дыру прогрыз! Кто отвечать будет? — внезапно разругалась докторша, перебинтовывая меня.

Было странно и даже немножко радостно из-за того, что она отчитывала на полном серьезе. Умирающего так не отчитывают. Что там простыня, по сравнению со спасенной жизнью!

Было больно, муторно, но не было страшно. Впервые не было страшно!

23

Изолятор

Первые дни в изоляторе проплыли в тумане сплошного благодатного сна. Сон сморил меня властно и сразу, унес от ненавистных людей и дней. Опустошенное сознание, измученное тело, все мое существо до последней клетки жаждали покоя. Продраться сквозь железо и жуть смертоубийства удалось чудом. Это ли не везение?!

Боль быстро шла на убыль. Чуть припекали швы, при неосторожном движении остро подергивало лопатку, но раны не волновали меня, я знал, что жизнь продолжается. С плеч свалилась гора, душа вырвалась из плена, я расслабился и, повинуясь инстинкту, впал в живительную, безмятежную спячку. Сознание отключалось, когда ему вздумается, и вновь возгоралось плавно, без вспышки.

Я с жадностью, иногда в полусне, глотал приносимую еду и с облегчением вновь погружался в удивительный мир тишины и отрешенности. Глубоко поражало самое простое: возможность спокойно поглощать пищу и засыпать без страха.

Начальство расщедрилось, и мне отваливали две-три пайки за раз, не скупились и на добавки. Главное, — не нужно было ханать трясущимися руками заветный ломтик, отдирать его от сердца, как частицу собственной плоти. Я дорвался до хлеба и жевал его, пока не слеплялись веки.

Ничто не нарушало моего телесного и душевного блаженства. Напряжение голодных и страшных дней понемногу спадало, промежутки бодрствования удлинялись. Сон и время развеяли боль и страх, осталось чувство окончания непосильной, изнурительной работы. Плохо, хорошо ли, работа завершена, ее не переделать, и беспокойство бессмысленно.

Дремотное оцепенение капля по капле вытеснялась туманными грезами о школе, приятелях, доброй учительнице. Всплывал и таял, как дым в поднебесье, расплывчатый образ детдома. Неотвратимо накатывало далекое прошлое. Я рылся в памяти, цеплялся за него, как за соломинку, только бы не думать о возвращении в группу. Вспоминалось легко, всласть. Память оживляла что-то безотчетно похожее на теперешние дни выздоровления.

Ряды больничных коек залиты утренним светом. Высокие окна. Пронзительная белизна простыней, из-под которых видны обнаженные руки и плечи. Глубокое ощущение новизны и необычности того, что люди спали раздетыми. Во всем теле ощущалась цыплячья легкость и живость, так и подмывало проверить, хватит ли силенок подняться? Удивляясь собственной смелости, опустил ноги и, сунув их в валенки, встал. Колени гнулись не в ту сторону, слегка кружилась голова, но стоял, колеблясь, и понимал, что и шагнуть могу. Плюхнулся на постель переполненный необыкновенной радостью: глянул бы кто на мое геройство! Свершилось чудо выздоровления, а вокруг властвовал сон.

Потом долго отдыхал и слушал нестройное сопение палаты. Тянуло совсем покончить с сомнениями и испытать не позабытое чувство передвижения на своих двоих. Засвербило, подталкивая, нетерпеливое любопытство, побуждая высунуться за дверь и проверить, где мы?

Натянул рубашку и брюки и снова поднялся. Шажок за шажком, осторожно переставляя ноги, добрался до порога и выглянул наружу. Глаза разбежались: в огромном зале было полно моряков. Самых настоящих, в тельняшках и брюках клеш. Приблизились двое, первыми обнаружившие мое явление.

— Питерский?

— Да, — кивнул я.

Когда испуганная, полуодетая мама выскочила из палаты, я сидел среди моряков с бескозыркой на ушах и огромным куском белого хлеба в руках. Кусок был замечательный, откромсанный во всю буханку, толстенный, намазанный маслом и присыпанный сверху сахарным песком. Его было трудно и жалко есть: пока рот разеваешь и вгрызаешься, драгоценный песок сыплется на пол.

— Целехонек ваш герой! — Матрос осторожно передал меня вместе с хлебом маме.

Этот кусок белого хлеба грезился мне в самые голодные приемнитские вечера.

Воспоминания распутывались и оживали. Я стал ходячим дистрофиком Омского стационара выздоравливающих блокадников. Стационар обосновался в морском училище, а возможно, училище разместилось в бывшей больнице. Половину многоэтажного здания предоставили беженцам, в другой — обучали курсантов.