Выбрать главу

С деланным недоумением и скрытой настороженностью он оглядывал меня, полизывая розовые, мокрые губы. Он видел меня насквозь со всем моим отчаянием, смятением и страхом. Наконец, небрежно швырнул хлеб на весы. В куче разновесок всевозможных форм и размеров высмотрел самую маленькую черную гирьку со стершимися цифрами и брякнул ею о другую чашу. Хлеб оказался тяжелее! Повар снял довесок: затрепетав, чаши уравновесились.

— Ну, блажной привереда? — с напускным добродушием и миролюбием тряхнул он зобом. — Даже больше. А ты скулишь!

Струйки пота змеились из-под его колпака, неведомые чувства боролись во тьме его плавящегося мозга. Он поколебался, потом решительно сунул мне ломтик, а довесок бросил на стол.

— Не хотел все трескать! Хватай, что положено, и катись!

Его смрадное дыхание и откровенная наглость вздымали во мне чувство паничесого бессилия. Сердце зашлось в безудержном скоке, стало не до хлеба, не до выяснения.

Неспособность уличить жуликоватого мужика бесила нас. Мы отыгрывались в группе, поносили вываренную баланду, не стесняясь Зиночки, горланили:

Пролетают ложки, следом поварешки, В стремени привстала кочерга. Подтянув порточки, да вылетают бочки, Жирные обжоры-повара! В бой за кашицу! В бой за манную! Нам тарелка супа дорога! Дети тонкими бьют ножонками, Но зато толстеют повара!

По временам Жирпром выплывал из кухни и лоснящимся блином подкатывал к Зиночке. На грузном лице его кривилась пошлая, маслянистая ухмылка, красные бельмы искрились и пучились. Он игриво касался зиночкиного плечика, льнул к ней упругим бедром и, закатив зенки, шаловливо изрекал что-нибудь высокое:

— Шахиня!

Возвращаясь, скалился и незатейливо мурлыкал:

Цветок душистый манит, наверно он обманет …

Рядом с изящной, миниатюрной Зиночкой он выглядел нечистым и безобразным чудовищем, а ее спокойная невозмутимость, граничащая с приятием вульгарных поползновений, вызывала недоумение а, возможно, ревность.

Из кухни доносилось:

— Пончик! … Перчик!

В глазах Духа мелькнула искорка сумасшедшего:

— Зафитилить бы эту бодягу ему в нюх!

— Разбух, падла, от обжорства! Скоро хрюкать начнет!

— Он бухой в усмерть!

— Мало ему Маньки, и эту уламывает!

Вечерами смаковали шуры-муры Жирпрома со всеми приемнитскими дамами:

— Падок до баб!

— Зиночку охмуряет. Как ей не противно!

— Что ей остается? Мужиков на фронте поубивало.

— С Марухой еще при Николе столковался. В кухне тискались.

— Маньку на сеновал тягает, сам видел.

— Сломал целку дуре!

— Вот вам и не от мира сего!

— Оформил ее Жиопром, ей, ей! Округлилась!

Зимней ночью пронзительный крик тети Дуни возмутил наш покой.

— Робя! Бежите за фелшером! Маня кончается!

Сломя головы ринулись мы из спальни и обвалом посыпались с лестницы. Прогибались и трещали перила, шатались и скрипели ступени.

В столовой толпа полураздетых пацанов сгрудилась у открытой двери на кухню, не решаясь туда войти. Я подоспел последним и заметался за спинами, вставая на цыпочки, нетерпеливо подергиваясь и вытягивая шею. На полу кухни в темной, огромной луже крови сверкали белые икры маниных ног. Незнакомая черная старуха обгорелым пнем замерла у плиты. Маня жалобно мычала. Я весьма смутно представлял произошедшее, только перепуганно соображал, что же нужно делать.

Кто-то умотал за помощью, а старуха бормотала в отупении:

— Не виноватая я, вот те крест! Не виноватая! Ненормальная! Разве можно, брыкаться в такой момент!

Примчавший на широких розвальнях огромный мужик в белом халате поверх полушубка невозмутимо сгреб охающую Маню вместе с ее мужским пальтецом и понес к саням. Кровь сочилась к нему на халат и на пол, и было страшновато и муторно.

Утром стало известно, что Жирпром тоже подзалетел в больницу: то ли с радости, то ли с перепугу напился до озверения и едва не захлебнулся в собственной блевотине. Насилу откачали. В ДПР он не вернулся.

Несколько дней варево было вполне съедобным, во всяком случае в чем-то новым. Начальницу грозили вытурить, но временно оставили. Ходили слухи, что она собирается увольняться. Она почти не покидала канцелярии и на Зиночку кричать не смела. Через неделю Маня, как ни в чем не бывало, ошивалась у базарных ворот.