Выбрать главу

Я знал об этом. День-два назад сподобился лицезреть голые, будто вылизанные, магазинные прилавки и полки, сверкающие стекла пустых витрин. Продавцы, недавно спустившие остатки лежалого барахла, равнодушно взирали на праздношатающихся покупателей. Только на почте бойко сбывали пожелтевшие, довоенные открытки. Соцторговля заглохла. Обезлюдело даже лобное место у темной, в грязно-желтых наледях пивной будки.

Дух притащил клей и газету с образцами новых дензнаков. Полюбовавшись на них, он принялся сосредоточенно выстригать газетные ассигнации и бережно склеивать их соответствующими картинками наружу. Он трудился с одержимостью старателя, учуявшего золотую жилу, и мечтал вслух:

— Сомну гроши, выпачкаю. Вечером всучу продавщице. Видал старушенцию подслеповатую, в подвальчике хлебом торгует? Не разберет ни в жись… Думаешь застукают? Черта с два! Тебя бы стуканули, как фраера!

Зависть брала от мудрой затеи пройдошливого Духа и мечталось раздобыть газету и также ловко сработать немного фальшивых купюр. Но Дух осадил:

— Такие газеты нарасхват! Весь город поди лепит!

Приволоклась теплая компания старожилов, посмотреть на искусные поделки старателя. И пошла, поехала немудрящая болтовня, — отблеск того времени и жизни.

— Валютчики гроши рисуют, от самделишных не отличить.

— И ксивы подделывают.

— Маню бы натаскать. Ордена смогла, и красные тридцатки намалюет за милую душу.

— Дух мастак! Не голова, а тыква! Настряпал липовых денег. Мозги как у Ленина.

— А что, говорят, у Ленина самые большие и тяжелые мозги!

— Не бзди! Может кто и побашковитее рождался, мало ли что!

— Помните, Никола сварганил отмычку? Любой замок вскрывала.

— У него и кастет был. Легонечко вмажет, и темя проломил!

Натерпелись за лихое времечко, намыкались под гнетом блатных, а вспоминали их, как священных идолов, с восхищением. Будто рядом их тени несли неусыпный дозор, готовили расправу над очередной жертвой. Им приписывали фантастические способности в оболванивании фраеров и потрясную физическую мощь.

— Убить можно и пальцем. Одна маманя кинула сыну письмо-треугольник. Уголочком в висок тюк, и хана!

— Свист поди!? Спуталась, гадина, с хахалем, а невинное дите мешало.

— Слышали? Одна курва защипала дочку до смерти, чтоб фраер не бросил.

— Пацаненок маленький хирел, хирел, чуть концы не отдал. Думали, мать не кормит. Оказалось, огромная крыса его хлеб сжирала, пока мать на работу ходила.

— Мальчишка что ж не пожаловался?

— Он и говорить не умел.

— Окачуриться можно и от солитера. Сидит в пузе, пожирает все, что сглотнешь. Сколько ни рубаешь, все мало. Он в длину метров десять. Вылазит горлом так долго, задохнуться можно.

— Только блатные шамают до отвала. Сварганишь дельце, и в загул!

— Воры хитрее всех. Попрыгунчики пружины к корочкам примастрячивают, за прохожими гоняются.

Проскользывали рассуждения и на другие темы, призрачные и мечтательные:

— Мне еще двенадцати нет. Попаду в детдом в этом году, могут в Нахимовское училище направить.

— Нужно четыре класса кончить, а ты и читать не умеешь.

— Научусь, там помогают.

— В Суворовские и Нахимовские только сыновей полков берут. А мы кто?

— Нужно блат иметь, знакомого генерала или полковника. Попросит за тебя, — возьмут.

— А генералиссимуса не хошь? Будешь в детдоме учиться на одни пятерки, направят без всякого блата.

За окном вызвездило. Жидкое сияние желторожей луны просачивалось в спальню. Луна с любопытством подглядывала, подслушивала.

Дух искромсал газету и принялся сушить сляпанные деньги, прижимая их к теплой печке. Деньги расползались, расслаивались. Настырный Дух нетерпеливо поругивался.

Незатейливая болтовня сочилась вяло, по-будничному. Столько говорено переговорено, жевано пережевано. Все давно измусолено, давно приелось. Несли нескончаемую похабную околесицу о японских гондонах с усиками, о гермафродитах, о детях с собачьими головами. Толковали сны, коптили потолок жиденькими цигарками, грызли ногти, драли на растопку кору с березовых поленьев. Но никогда не бередили память родных и близких, память доприемнитских дней. Этих дней как будто бы и не было, или, быть может, инстинктивно мы ощущали их святость и неприкосновенность.

Согревали нас песни, и мы обязательно пели, слаженно и упоенно:

Люби меня, детка, пока я на воле, Пока я на воле — я твой! Тюрьма нас разлучит, я буду жить в неволе, Тобой завладеет другой! Я пилку возьму и с товарищем верным В тюрьме я решетку пропилю. Пускай луна светит своим прозрачным светом, Но я все равно убегу. А если «на баркасе» заметит меня стража, Тогда я, мальчишечка, пропал. Тревога и выстрел, и вниз головою Сорвался с «баркаса» и упал. Меня повезут во тюремну больницу, В тюремной постели помирать. И ты не придешь, моя милая детка, Последний разок поцеловать.