Глубокое, захватывающее ощущение полной свободы нахлынуло на меня. После двух лет заточения в толпе я впитывал в себя живые соки дружелюбия и милосердия природы. Вокруг раскинулся принадлежащий мне дивный мир, весь изумрудно-голубой и прекрасный. Он не обманет, не продаст, не обидит. Хотелось выкинуть что-нибудь необычное, неосуществимое в устоявшемся приемнитском быте.
Впереди в балочке зачернели маленькие, беспорядочно разбросанные по широкой луговине хатенки. Тесовые крыши торчали в прозелени палисадников, от которых вытоптанные в траве дорожки сбегались у избы под железной крышей с вывеской «Сельмаг».
У избы громко судачили две старушки, и я вознамерился было спросить, далеко ли до лагеря, но вдруг увидел его. На отшибе, у кромки леса серели две громоздкие, приземистые юрты, обнесенные высоким забором из колючей проволоки. У распахнутых настежь ворот скособочилась обветшалая сторожевая вышка. Гнездо наверху поникло, накренилось, и наверняка никакому попке в нем не удержаться. За юртами теснились сараи и навесы, меж ними сновали мужчины и женщины.
Я остановился у ворот, озираясь в нерешительности. Охраны нет, это и не лагерь вовсе …
— Эй, оголец! Что пялишься? Шибай мимо! — раздался надо мной хрипловатый, повелительный голос.
Широкоскулый мужик с приплюснутыми глазами в гимнастерке защитного цвета выплыл откуда-то сбоку.
— Я к маме …
Он слушал мои пояснения удивленно и раздумчиво, потом решительно сказал:
— В поле все. Я туда еду. Малость погоди, запряжем, покатим.
Почмокивая, мужик погонял коня, и дорога скоро привела нас к морковному полю. Среди груд деревянных ящиков, разбросанных вдоль кромки гряд, копошились женщины.
Подъезжая, возничий весело гаркнул:
— Эй, бабоньки! Мужичка привез на разживу! Кто пляшет?!
В голове стучало и прыгало, колотилось сердце, глаза лихорадочно бегали по незнакомым лицам. Эта? Нет, не похожа. Эта? Тоже нет. Вот знакомый наклон головы, овал лица, полуулыбка. В этот момент и мама меня узнала. Она глянула недоверчиво, вскочила и метнулась вперед. Как передать ее внезапное потрясение, трепет и радостную дрожь искаженного страхом лица с огромными, вспыхнувшими глазами. Седая прядка выбилась из-под косынки на ее влажный, шоколадного отлива лоб, прозрачные бусинки пота выступили над верхней губой. Цветастая кофточка мамы взмокла от пота на спине и подмышками.
Высокая, с впалыми щеками она плыла ко мне напрямик, как слепая, спотыкаясь о ящики, кучи ботвы и моркови. Обхватила сильными руками, крепко прижала к груди, целуя и всхлипывая.
— Откуда ты? Что стряслось?
— Ничего, все нормально. Рванул из приемника. Надоело.
— Что с детьми? — Глаза ее тревожно светились, она страшилась услышать плохое.
— Живы, здоровы.
— Сердце зашлось, тебя увидела. Думала, непременно несчастье.
Мама понемногу успокаивалась. Я смотрел на нее, узнавал родные черты и в то же время ощущал что-то совершенно новое, незнакомое, исходящее от ее по-девичьи угловатых плеч и резких морщин вдоль лба и вниз от носа.
Мы присели на траву у края поля, и мама забросала меня вопросами о сестре с братом и приемнике. Я кратко поведал ей о своих не слишком-то разнообразных занятиях: ничего особенного, все серо и буднично.
— Цирик сам предложил подвезти? — недоверчиво спросила она, кивнув на мужика. — Он же начальник конвоя!
Тут же забыла о нем.
— Отощал же ты? Узкоплечий. Вымахал, не узнать.
Я подоспел к обеду. Конная повозка с закоптелыми, дымящимися котлами подкатила к ящикам. Со всего поля к ней стекались женщины.
Торчащая над котлами хмурая баба в замурзанном переднике ловко, одним взмахом шумовки шлепала горячую кашу в посудины заключенных. Когда настал наш черед, мама сказала:
— Сын приехал! Не чаяла свидеться.
Повариха моргнула тусклым оком и плеснула нам чуть больше, чем другим.