— Потому что я задыхаюсь. Потому что эти стены... — он резко махнул рукой, очерчивая пространство нашей гостиной, — давят на меня. Потому что я больше не могу притворяться.
Я оглядела наш дом — уютный, пропитанный запахом кофе и старых книг, наполненный мелочами, которые мы собирали вместе, как свидетельства нашей любви. Ваза из Венеции, купленная под дождем, смешные фотографии в рамочках, его любимое кресло у камина, в котором он читал по вечерам...
— Притворяться? — голос мой дрогнул, в горле першило, будто я проглотила осколок. — Значит, все эти годы...
— Не надо драмы, — он резко перебил, и в его голосе впервые прозвучала раздражение. — Я не говорил, что был несчастлив. Но теперь всё иначе.
— Из-за нее?
Марк не ответил. Но его молчание было громче любого признания.
Я встала, и ноги вдруг стали ватными. Пришлось опереться о стол — тот самый, дубовый, с царапиной слева, где мы завтракали пятнадцать лет подряд.
— Кто она?
— Не важно.
— Для меня очень важно! — голос сорвался на крик, и я сама испугалась этой ярости, вырвавшейся наружу, как стихия.
Марк лишь покачал головой:
— Ты не узнаешь её. Да и зачем?
Он подошел к шкафу, достал небольшой чемодан — значит, собрался заранее — и бросил последнюю фразу через плечо:
— Я оставлю тебе всё. Дом, машину... Только не делай из этого трагедию.
Дверь захлопнулась.
Я осталась одна. С чашкой остывшего чая. С пятном на скатерти, которое теперь казалось кляксой на нашей общей биографии.
И с мыслью, что моя жизнь только что разбилась, как та хрупкая венецианская ваза на полке.
Та самая, которую мы купили в день нашей свадьбы, когда он клялся, что никогда не разобьет мое сердце.
Глава 3. Осколки
Тишина после его ухода была оглушительной. Густая, вязкая, как сироп, она обволакивала комнату, наполняя каждый уголок невысказанными словами и недоделанными жестами.
Я не плакала. Не кричала. Просто стояла, впиваясь пальцами в край стола до боли, до онемения, будто пытаясь ухватиться за реальность, которая уплывала сквозь пальцы, как песок. За окном звонко перекликались воробьи, где-то далеко сигналила машина — обычный день, самый обыкновенный апокалипсис.
А моя жизнь — только что раскололась. Не треснула, не надломилась, а именно раскололась на тысячи острых, несовместимых осколков, каждый из которых впивался в кожу напоминанием.
Взгляд сам потянулся к той самой вазе. Розовое венецианское стекло с позолоченными прожилками, такое хрупкое, что казалось, оно дышит. Мы нашли её в крохотной лавчонке у моста Риальто, в тот день, когда дождь лил как из ведра, а мы смеялись, промокшие до нитки, и Марк, прикрывая её своим пиджаком, бормотал: "Смотри, она же хрупкая, как твое сердце. Но если беречь..."
Теперь она казалась мне самым ненужным, самым фальшивым предметом в этом доме-фантоме.
Я подошла к полке. Пальцы сами сомкнулись вокруг гладкого горлышка, ещё хранящего отпечатки его рук.
— Не делай из этого трагедию.
Его фраза прозвучала в голове, и что-то внутри сжалось в тугой, болезненный комок.
— Вот как? — прошептала я, и в следующее мгновение ваза уже летела к стене, вращаясь в воздухе с какой-то странной, почти красивой неотвратимостью.
Звон. Осколки рассыпались веером, сверкая на паркете, как слезы.
Так разбивается любовь — сначала тихим треском, потом громким эхом, а потом — долгим-долгим молчанием.
Я ждала облегчения. Ждала, что боль вырвется наружу вместе с этим звоном. Но внутри оставалась та же ледяная пустота.
Тогда я взяла фарфоровую балерину — ту самую, что его мать подарила нам на годовщину. "Как вы гармоничны", — сказала тогда она.
— Всё оставлю тебе, да?
Удар. Хруст.
Осколки впивались в ковер, как обрывки наших общих снов. Сколько ночей мы мечтали здесь, на этом ковре, прижавшись друг к другу? Сколько планов строили? Теперь — только острые края и опасность порезаться.
Фотографии в рамочках. Наши улыбки за стеклом выглядели теперь как насмешка. Кружка с надписью "Лучший муж", из которой он пил кофе каждое утро. Его любимые книги с пометками на полях — наши тихие споры на страницах.
Я двигалась по дому, как торнадо, оставляя за собой руины нашей общей жизни.
Разрушать — это тоже способ дышать. Когда грудь распирает от боли, а крик застревает в горле, только грохот разбивающихся вещей может заменить те слова, что ты так и не сказала.
А потом...
Потом я увидела его гитару. Ту самую, с потертым грифом и царапинами на корпусе. Ту, под которую он пел мне "Blackbird" в пять утра, когда мы только встретились, и я, завороженная, думала: "Боже, как же он красиво врет..."