Выбрать главу

– Пойдём, – говорит Юля, – и тянет меня за руку к лесу. Жмен кивает, и хлопает меня по плечу.

– Держись, чувак.

– Да, чувак… Держись… – вторит ему Китаец.

Пропадает желание быть в центре внимания, и глушить всех Великой Новостью. Кажется, чуваки просто не знают, как себя вести, и вообще как относиться к тому, что у меня случилось. Я их понимаю. Я и сам пока не знаю, и на всякий случай не отношусь никак.

– Я тебе звонила утром, но никто трубку не взял… – говорит Юля – тихо, будто опасаясь потревожить во мне громкими словами что-то оголённое и запредельно чувствительное.

– Я… не мог… Не мог ответить… – бормочу я в ответ, потом как дурак улыбаюсь, снова хмурюсь… В голове какое-то месиво, калейдоскоп из обрывков чувств и мыслей, от бешеного вращения которых, кажется, даже подкатывает тошнота…

Голоса и плеск воды за нашими спинами стихают, тонут в звуках леса. Вокруг всё реже попадаются компании, выбравшиеся на пикники, которых и так немного в будний день. Запах костров постепенно растворяется в ароматах, трав, листвы, и жирной чёрной земли. А ещё табака – Юля достаёт тонкую сигарету, и закуривает. У дыма вишнёвый привкус.

Тропа сужается, Юля идёт впереди; я смотрю на её загорелую спину, вижу в мокрых волосах запутавшийся зелёный листик. Наконец, мы приходим на крохотную полянку, где растёт огромный раскидистый дуб, толстый, как баобаб. Здесь совсем глухо – мало кто забредает в такую даль. На огромных ветвях блестит паутина; среди деревьев тихо шуршат, шелестят, и хрустят невидимые лесные обитатели.

Юля прислоняется к дубу спиной, втягивает дым, бросает окурок в траву. Потом притягивает меня к себе, целует, выдыхает дым мне в рот. Вишнёвый привкус. Её привкус. Юлин язык касается моего.

Я прижимаюсь к ней всем телом, ощущая кожей её тепло, и возбуждение накрывает с головой, вышибая из мозгов все мысли.

Тонкие Юлины пальцы обхватывают меня внизу, и у меня едва в глазах не темнеет. Я неловко расплетаю мокрые завязки купальника, и он падает вниз. Загнанным в самый дальний и тёмный угол тлеющим угольком рассудка думаю о том, что нас кто-то может увидеть. Думал и забываю. Наплевать.

Когда я робко начинаю клониться к траве, думая о том что «сейчас это случится» (хотя «думал» слишком громкое слово. Разве что в том же смысле, в каком думают какие-нибудь рептилии), случится со мной впервые, и погружаясь в дурманящую трясину страха и предвкушения, Юля осторожно меня останавливает.

– Не сейчас, – шепчет она мне в ухо. – Я ещё не готова.

И, должно быть, увидев в моих глазах почти физическую боль, улыбается и добавляет:

– Но мы можем сделать кое-что ещё.

«Кое-что ещё» оказалось очень даже ничего.

Когда мы выходим из леса на асфальт, в метель тополиного пуха, я смотрю на солнце, и жмурюсь, чувствуя, как оно проникает в каждую клетку совершенно опустошённого, лёгкого, невесомого тела, и разогревает сладкую сонную пустоту в мыслях.

Жмен и Китаец, оставившие без комментариев наше краткое исчезновение (невероятная степень тактичности для этих двух кретинов), прощаются, и двигают к своему дому на другой стороне проспекта. Жмен хлопает своими дурацкими широкими рэперскими шортами, Китаец позвякивает горой нефорских побрякушек. Потом Жмен нагибается к огромной горе похожего на снег пуха у бровки. Чиркает зажигалкой, пух пожирает огненная волна.

Мы договорились пообедать, и выбраться снова. Как всегда.

Юля достаёт из рюкзака бейсболку, одевает козырьком назад. Потом следом вытаскивает плеер, даёт мне один наушник, клацает кнопкой, и говорит:

– Новый альбом RHCP. Брат вчера кассету подогнал, привёз из Франции.

Наушник дешёвый, приходится надавить на него, чтобы сквозь рёв машин на проспекте слышать музыку. Начинается задорный гитарный рифф, и я думаю, что папе это понравится – он постоянно слушает кассету с их альбомом «One Hot Minute»…

И вот тогда-то это происходит. По настоящему, во всей красе.

Всё меняется раз и навсегда.

Я понимаю, что папе не понравится. Понравилось бы, но уже не понравится, как не понравится и все остальные новые альбомы, новые группы, и вообще всё новее вчерашней ночи. Мы не будем больше сидеть на кухне, и поговорить с ним о том, насколько этот альбом крутой, никакой или хреновый. Мы вообще больше не поговорим.

Никогда. Нигде. Ни о чём.

Потому что его больше нет.

Я замираю, и чувствую себя так, будто сердце парализовало, и оно никогда больше не забьётся. Тополиные «снежинки» взлетают в воздух за проносящимися машинами. У гастронома, около ларьков, на остановке и возле бочки с квасом роились люди, и я думаю, как они вообще могут ходить, дышать, жить, если.. если…

Пытаюсь думать об исторических датах, но не могу вспомнить ни одной.

Юля замечает. Выключает музыку, помогает мне сесть на бровку, прижимает к себе, и я смотрю на мир сквозь завесу её волос, уже сухих от такой жары, но снова намокающих от моих слёз. Я не могу сказать ни слова, но чувствую бесконечную благодарность. За то, что Юля со мной. За то, что я не один сейчас, когда кажется, что гул машин, голоса, шум города вокруг – это звуки, с которыми разваливается, рассыпается, рушится в темноту мир.

Я пытаюсь сказать всё это Юле. Сбивчиво что-то бормочу. Слова бестолково выпадают изо рта комками, из которых никак не лепится что-то связное.

Юля кладёт палец на мои губы, и я умолкаю.

– Мой папа тоже умер. Давно, – говорит она спокойно, буднично; в её глазах отражаются разноцветными мазками летящие по асфальту автомобили.

Я вдруг понимаю, что она сказала. Осознание того, что с ней произошло то же самое (возможно, рядом с ней не было никого, чтобы это объяснить), что это вообще происходит не только со мной, что я не какой-то уникальный и особенный, похоже на ледяную волну посреди жаркой пустыни. Я едва не задыхаюсь от облегчения – потому что теперь, прожив по-настоящему первые мгновения без отца, уже не хочу быть ни уникальным, ни особенным. Хочу быть, как все. Как вчера.

Юля снова целует меня. Я закрываю глаза, и пытаюсь запомнить, спрятать где-то в памяти навсегда вкус её губ.

– Ты… Ты мне очень нравишься, – говорит она, отведя взгляд, и я понимаю, что говорить ей трудно. – Но я… я была с тобой там, в лесу, не только поэтому. Не сразу это поняла, но… Знаешь, мне кажется, что на смерть лучше всего отвечать жизнью. Чем-то таким… Настоящим, короче. От чего кровь бурлит.

Юля и раньше часто говорила о смерти. Не то чтобы она была какой-то готессой, или чем-то в этом роде. Просто… Отчего-то эта тема её притягивала.

И совсем скоро я узнал почему.

Ветер вырывает из уст священника его бормотание, и несёт обрывки невнятных слов над полем, покрытым свежими бетонными квадратами новых могил, к виднеющимся вдали, дрожащим в раскалённом мареве многоэтажкам. Я не понимаю, зачем они вообще притащили сюда этого попа – отец был ярым атеистом. Должно быть, бабушка настояла.

Тело в гробу теперь не похоже ни на Чужого, ни на отца. Скорее на восковую фигуру из музея на Подоле, куда нас как-то водили с экскурсией. Все эти Бритни Спирс, Горбачёвы и Майклы Джексоны были вроде как похожи на свои прототипы, но только на первый взгляд. Присмотришься – и видишь изъяны. Вот и я смотрю на это лицо, знакомое и чужое одновременно, на этого жуткого румяного клоуна, и понимаю, что отца здесь нет. Чуть легче от того, что «здесь», и рвёт изнутри от того, что «нет».

Я отхожу от толпы, прохожу мимо мамы, которая всё так же похожа на собственный призрак – бесплотный, бестелесный чёрный фантом, парящий над самой землёй, держась за руку бабушки, чтобы горячий ветер не унёс в поле. Она почти не разговаривает, и редко выходит из спальни. Не ест. Вчера попыталась, и её вырвало. Сегодня утром сумела проглотить пару ложек бульона. Ещё она складывает постиранные отцовские носки в его ящик, перевешивает рубашки в шкафу, бросает его джинсы и брюки на спинки стульев – так, как он делал, когда был жив. Я смотрю ей в глаза, и не вижу ничего. Даже проблеска узнавания.