Выбрать главу

Раса моя... (Это обращение отдает проповедью, торжественным обнародованием, воззванием. Зачем оно, если уже никто не должен читать то, что я пишу; если то, что я пишу, уже не будут оглашать под звуки барабана и фанфар?) Все равно слушай, раса моя. Слушай, пока моя свеча не погасла. Слушай рассказ о моей жизни. То, что я скажу тебе, я скажу тебе так, как будто это правда.

Отвергший случай, как анахронизм, как одно из многих устаревших слов, которые мы употребляем в борьбе со временем, я тот фантастический персонаж, именем которого с берега на берег перебрасываются прачки, колотя вальками грязное белье. Пусть это имя означает для них кровь и пот. И слезы. Все равно. Не важно, сакраментальное ли оно для них или экскрементальное. Я этот ПЕРСОНАЖ и этот ЧЕЛОВЕК. Высшее воплощение расы. Вы избрали меня и вручили мне пожизненно бразды правления и вашу судьбу. Я, ВЕРХОВНЫЙ, который бдит над вашим сном и вашим сном наяву (между тем и другим разницы нет); который ищет переход через Красное море среди травли и запугивания со стороны наших врагов... Как это звучит? Черт знает как! Даже самый глупый каплун из множества петухов, которые поют среди ночи в надежде раньше времени разбудить зарю, даже самый невежественный из писцов, которые роются в архиве в поисках бумаги, написанной тем же почерком, что и пасквиль, не поверил бы ни единому слову из того, что ты написал. Даты и сам не веришь этому. Ну и пусть, наплевать.

Тошнотворная вонь. Сквозь щели доносятся шаги фонарщика, бдящего над моим бдением, и его простуженный голос: ровно двенадцать, все на покооой! Постееели стелииите, свееечи гасииите! Вдали перекликаются часовые: незавииисимость или смееерть! Ах, как от привычки плесневеют обычаи и профанируется самое священное... (Углубить это, если смогу...)

Вернувшись на годы назад по пути, усеянному плутнями и изменами, Хосе Томас Исаси, помимо собственной воли, черной волн вора и обманщика, поднялся вверх по реке, против течения. Я наконец схватил его. Я должен был это сделать, даже если бы он бежал на край света. Зачем ты предал нашу дружбу? Каменное молчание. Зачем ты обокрал государство? Гробовое молчание. Зачем ты изменил родине? Пороховое молчание. Из Палаты Правосудия его тащат на площадь, посреди которой горит костер из присланных им бочек с негодным порохом. Теперь этот желтый порох, символизирующий его вероломство, по крайней мере пригодился для того, чтобы сжечь негодяя. Привязанный к железному столбу, он подвергается казни, к которой я приговорил его в тот самый час, когда раскрылось его гнусное преступление. Я вижу из окна, как он горит. Вот уже десять лет я вижу, как он горит. Его пережаренное мясо дымится, и дым образует над его головой фигуру чудовища, которое плачет и плачет, умоляя о пощаде. Его слезы походят на капли расплавленного золота, словно в них превратились пятьдесят тысяч дублонов, которые он похитил из казначейства. Но этот золотой плач не вызывает никакой жалости у народа, присутствующего при казни. Скорее даже, люди чувствуют себя униженными от одного того, что слушают его, что слышат и видят, как эти слезы из брошенных на ветер монет с жалобным писком свисают с листьев деревьев. Никто, даже дети, не делает ни малейшего движения, чтобы собрать эти слезинки из сверкающего черного золота. Ручей золотой лавы течет к Дому Правительства, и она сквозь щели просачивается в здание. Вот уже она лижет язычками пламени подошвы моих башмаков.

Сбегаются гренадеры, гусары и другие военные с ведрами воды и тачками песка. В один миг они тушат проглянувший пожар. Смывают золотую грязь. Соскребают следы лавы. Еще долго сквозь топот грубых солдатских башмаков отечественного изготовления из невидимых щелей между половиц доносятся потеки черного плача. Эти хнычущие остатки выковыривают остриями сабель, вычищают швабрами и банниками, вымывают с помощью жавеля и мыла.