А Марчелло как-то попросил меня подумать о сценарии фильма, который мы сделаем вместе, когда состаримся. Ему хотелось сыграть выжившего из ума старика. Я ответил: «А как насчет того, чтобы мне тоже впасть в детство?»
И все же, сколько бы я ни повторял, что утратил мой дурацкий оптимизм, это не совсем так. Инстинкт, которого мне недостает, можно было бы назвать избирательным оптимизмом: иными словами, способностью понять, кто серьезен, а кто нет — применительно к продюсерам. Ведь оптимизм надо поддерживать и поощрять, иначе он сгинет без следа. Мне не хочется без толку терять время, растрачивать последние надежды; но в конце концов, кто я, чтобы судить? Ведь число приглашений на обед, стекающихся со всего мира, неуклонно растет. Выпадают дни, когда я по два-три раза получаю их от людей, встречаться с которыми и в мыслях не имел.
Сколько их, этих людей, во что бы то ни стало жаждущих пообедать с Феллини, наезжая в Рим! А, собственно, почему бы нет? Положить Феллини в рот тарталетку — разве это не то же, что бросить монету в фонтан ди Треви?
* * *
Я не прочь при случае подпустить шпильку иным ретивым падре и не скрываю своего отношения к порокам, процветающим в лоне нашей Церкви и ее институтов, и это естественно — католицизм и католики не всегда равнозначны друг другу. Но я никоим образом не отрицаю католицизма. Да и как может быть иначе? Я же католик.
Я религиозен по натуре. Обожаю тайну; ведь в жизни ее так много. А в смерти даже больше. С детства я испытывал влечение ко всему, что таит в себе мистику: к чудесам бытия, к непознаваемому. Мне нравится пышность церковных служб, торжественность ритуалов, импонирует идея папства, но особенно свод заповедей для верующих, неотъемлемой частью которого является грех.
Кем еще, скажите, можно быть в Италии? Мать Церковь стала для меня отчизной прежде, чем я вошел в сознательный возраст. Что бы я критиковал, против чего бы я восставал, не будь вокруг меня этой всеобъемлющей системы? Я убежден, что чувство веры, пусть понимаемое сколь угодно широко, жизненно необходимо человеку. Мне кажется, все мы молимся Кому-то, Чему-то, даже именуя это желанием.
Америка — бесконечно привлекательное место в глазах европейцев. А я — европеец-латинянин, что означает: по крайней мере одной ногой стою в прошлом. Быть может, и обеими. Едва ли так уж хорошо быть римлянином, хранящим в своих жилах память тысячелетий. Я обитаю в городе, где меня со всех сторон обступает прошлое. У нас, жителей Рима, вошло в привычку говорить друг другу: «Увидимся у Пантеона, поедим мороженого». Или: «Срежем угол возле Колизея». Итак, все вокруг меня — прошлое, руины прошлого. Когда ходишь пешком по Риму, не можешь не замечать памятников, статуй, древних стен — всего того, что приводит сюда толпы туристов, без устали щелкающих фотокамерами. Нам нет нужды в фотографиях. Рим и так вошел в плоть и кровь каждого, кто прожил здесь большую часть своей жизни. Он — часть нашего подсознания. И, я уверен, часть моего. Думается, именно он исподволь определяет то, как мы, жители этого города, смотрим на будущее. Он побуждает нас воспринимать завтрашний день без особых эмоций. Как бы призывая вслушаться в голос, доносящийся откуда-то из глубин подсознания. Этот голос успокаивает: «На самом деле ничто не имеет значения. Жизнь приходит, и жизнь уходит. Я только малая ее частица, крошечное звено в бесконечной цепи». Над Римом витает дух бренности всего сущего; ведь этим воздухом дышало столько поколений.
Когда я наезжаю в Калифорнию, а это бывает раз в несколько лет, то с трудом узнаю место, на котором наверняка уже был в свой прошлый приезд. Не прошу продемонстрировать памятники старины лишь потому, что мне ненароком могут указать на заправочную станцию. Все там меняется так быстро, что не успевает запечатлеться даже на почтовой открытке.
Один раз, когда я решил там задержаться — надо было изучить новые кинопроекты, — мне должны были отвести офис. Я попросил, нет, даже настоял, чтобы он помещался в старом доме. У меня не было ощущения, что я смогу плодотворно работать в одном из современных небоскребов из стекла и стали; и, кроме всего прочего, меня наверняка терзала бы клаустрофобия в здании, в котором не открываются окна. Мне ответили: «Ну, разумеется». На следующий день известили, что нашли помещение, которое мне наверняка подойдет. Как оперативно. Это совершенно в их духе. Американцы — сама любезность. И тут же показали здание. На мой взгляд, оно было новым. «Да что вы, — возразили они. — Оно старое. Ему уже пять лет».
Ах, эта Америка с ее наивностью и энергией. Всегда устремлена в завтрашний день. Она фантастична.